Дмитрий Налбандян. «Встреча руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией», 1957 г. (Холст, масло. Из фондов ГМВЦ «РОСИЗО»). В Рунете было много споров о датировке этой картины, многие блогеры доказывали, что официальная датировка ошибочна, и по составу изображённых она относится к июлю 1960 года, а не маю 1957 года. Возможно, это и так… Но, возможно, после июньского пленума 1957 года художник просто не стал изображать на картине членов осуждённой на нём «антипартийной группы» — Молотова, Кагановича и других
Вот здесь в Фейсбуке подробно разбирают, кто изображён на картине.
19 мая 1957 года прошла первая из знаменитых «встреч Никиты Сергеевича Хрущёва с интеллигенцией». Эти встречи, которые продолжались и позднее, в 1960-м, 1962, 1963 годах, вообще-то правильнее было бы назвать «расставанием с интеллигенцией», когда руководство советской компартии шаг за шагом утрачивало своё влияние на творческую интеллигенцию. Причём наиболее дальновидные руководители, и из старшего, «сталинского» поколения, например, Анастас Микоян, и из младшего, «хрущёвского» — например, Леонид Брежнев, понимали это… но ничего не могли поделать.
Писатель Владимир Тендряков, не участвовавший, правда, в первой встрече, со слов своих друзей описывал её так:
«Хрущёв тогда во время обеда, что называется, стремительно заложил за воротник и… покатил «вдоль по Питерской» со всей русской удалью.
Сначала он просто перебивал выступавших, не считаясь с чинами и авторитетами, мимоходом изрекая сочные сентенции: «Украина — это вам не жук на палочке!..» И острил так, что, кажется, даже краснел вечно бледный до зелени, привыкший ко всему Молотов.
Затем Хрущёв огрел мимоходом Мариэтту Шагинян. Никто и не запомнил за что именно. Просто в ответ на какое-то её случайное замечание он крикнул в лицо престарелой писательнице: «А хлеб и сало русское едите!» Та строптиво оскорбилась: «Я не привыкла, чтоб меня попрекали куском хлеба!» И демонстративно покинула гостеприимный стол, села в пустой автобус, принялась хулить шофёрам правительство. Что, однако, никак не отразилось на ходе торжества.
Крепко захмелевший Хрущев оседлал тему идейности в литературе — «лакировщики не такие уж плохие ребята… Мы не станем цацкаться с теми, кто нам исподтишка пакостит!» — под восторженные выкрики верноподданных литераторов, которые тут же по ходу дела стали указывать перстами на своих собратьев: куси их, Никита Сергеевич! свой орган завели — «Литературная Москва»!
Альманах «Литературная Москва» был основан инициативной группой писателей, формально никому не подчинялся, фактически был полностью подчинён, как и все печатные издания, капризам цензуры, тем не менее пугал независимостью. Казакевич, общепризнанный инициатор, на этот раз почему-то избежал особого внимания, весь свой монарший гнев Хрущёв неожиданно обрушил на Маргариту Алигер, повинную только в том, что вместе с другими участвовала в выпуске альманаха.
— Вы идеологический диверсант! Отрыжка капиталистического Запада!..
— Никита Сергеевич, что вы говорите?.. Я же коммунистка, член партии…
Хрупкая, маленькая, в чем душа держится, Алигер — человек умеренных взглядов, автор правоверных стихов, в мыслях никогда не допускавшая какой-либо недоброжелательности к правительству, — стояла перед разъяренным багроволицым главой могущественного в мире государства и робко, тонким девичьим голосом пыталась возражать. Но Хрущев обрывал её:
— Лжете! Не верю таким коммунистам! Вот беспартийному Соболеву верю!..
Осанистый Соболев, бывший дворянин, выпускник Петербургского кадетского корпуса, автор известного романа «Капитальный ремонт», усердно вскакивал, услужливо выкрикивал:
— Верно, Никита Сергеевич! Верно! Нельзя им верить!
Хрущёв свирепо неистовствовал, все съёжились и замерли, а в это время набежали тучи, загремел гром, хлынул бурный ливень. Ей-ей, сам господь бог решил принять участие в разыгрывавшейся трагедии, неизобретательно прибегая к избитым драматическим приёмам.
Натянутый над праздничными столами тент прогнулся под тяжестью воды, на членов правительства потекло. Как из-под земли вынырнули бравые парни в отутюженных костюмах, вооруженные швабрами и кольями, вскочили за спинами правительства на ограждающий барьер, стали подпирать просевший тент, сливать воду — на себя. Потоки стекали на их головы, на их отутюженные костюмы, но парни стоически боролись — самоотверженные атланты, поддерживающие правительственный свод. А гром не переставал греметь, а ливень хлестал, и Хрущев неистовствовал:
— Прикидываетесь друзьями! Пакостите за спиной! О буржуазной демократии мечтаете! Не верю вам!..
Хрупкая Алигер с помертвевшим лбом стояла вытянувшись и уже не пыталась возражать.
Гости гнулись к столам, поёживались от страха перед державным гневом и от струек воды, пробивающихся сквозь тент, — атланты оберегали только правительство. И смущённый Микоян услужливо угощал ближайших к нему гостей отборной клубникой с правительственного стола. И Соболев неустанно усердствовал:
— Нельзя верить, Никита Сергеевич! Опасения законные, Никита Сергеевич!..
Жена, дама в широкополой шляпе, с ожесточённым лицом дергала мужа за рукав и нашептывала. И муж внял, обиженно засуетился:
— Ведь я, Никита Сергеевич, имею право на уважение, но вот никак… никак не могу добиться, чтоб мне дали… гараж для машины.
Жена с удовлетворённостью закивала широкой шляпой.
А гром продолжал раскалывать небо, мокрые атланты возвышались с вознесёнными швабрами. Затерянный среди гостей Самуил Маршак с бледным, вытянутым лицом время от времени сдавленно изрекал:
— Что там Шекспир!.. Шекспиру такое не снилось…
В завершение Соболева от усердия и перевозбуждения… хватил удар. Его уносили с торжественной встречи на носилках, а жена в чёрных перчатках по локоть бежала рядом и обмахивала пострадавшего мужа широкополой шляпой.
Маргарита Алигер шла к выходу одна, к ней боялись приблизиться — заклеймена, прокажена. Лишь Валентин Овечкин догнал её, подхватил под локоть, демонстративно повёл. За ними сразу двинулись влажные атланты… Нет, не опека опальной Алигер их настораживала, а гриб… Овечкин случайно нашёл под правительственным деревом крупный белый гриб и не удержался, сорвал его. Одной рукой он придерживал Алигер, в другой нёс гриб… Почему гриб? Не закамуфлированная ли это бомба?.. Атланты проводили их до выхода.
Дождь прошёл, светило солнце.
Через несколько дней по Москве разнесся слух, что поведение Никиты Сергеевича на приёме осуждается… даже в его ближайших кругах.»
Думается всё же, что рассказ Тендрякова — это скорее художественно оформленные слухи о встрече, чем она сама. Вот несколько отрывков из неправленной стенограммы, которые, вероятно, дают более документальное впечатление об этом событии:
Д. Налбандян. «Встреча Н. Хрущёва и Е. Фурцевой с работниками культуры». 1962
«ХРУЩЁВ. После смерти Сталина мы, товарищи, раскритиковали его на съезде партии, но мы уважаем его не меньше, а больше тех, которые хотели бы растоптать имя Сталина. То, что Сталин сделал для партии, для народа — это наш Сталин. Мы осуждаем Сталина за то, что он сделал против партии, против народа. Что же он сделал — это вопрос конкретного порядка и это не для сегодняшнего нашего собрания. Мой доклад, немножко напряжения на собственные мозги — и каждый может найти, что он принимает и что он отвергает. Все это делалось на виду у народа и поэтому это не требует разъяснения. Сталин не единый, а есть у Сталина две стороны: одну сторону мы поддерживаем, а другую сторону осуждаем, отвергаем. […]
Без борьбы ничего нельзя достигнуть. Мы сейчас имеем колоссальные успехи: мы имеем Китай, Польшу, Венгрию, Болгарию, Румынию. Мы имеем 900 млн. А населения всего, кажется, 3,5 млрд.
ГОЛОС. 2,5 млрд.
ХРУЩЕВ. Ну, пожалуйста, я уступаю 1 млрд, значит, соотношение меняется в нашу пользу. Но всё равно — 2,5 млрд и 900 млн — это соотношение пока не в нашу пользу. […]
А что произошло после XX съезда? Мы у себя разбирались. Просто стыдно было за Коммунистическую партию Венгрии. Какая-то кучка, именно не писатели, а кучка писателей Венгрии сделала свое дело и организовала восстание против социалистического строя Венгрии. Кучка студентов и всяких других людей — часть обманутых, а часть хортистских фашистских отбросов — решили совершить переворот.
Мы обсуждали, что нам делать, нам, большевикам-ленинцам, что делать? Стоит наша могучая армия — солдаты, пехота, танкисты, и в то время режут коммунистов в Венгрии, в Будапеште. Что нам делать? Если бы мы не вмешались, а сказали бы, что пусть, кто победит. Прошел бы год, меньше года… Правильно, и гром подтверждает, что борьба нужна. (Аплодисменты.)
Товарищи, мы, здесь сидящие, много раз обсуждали, много раз взвешивали скрупулезно, а потом сказали: осудит нас история, если мы не введём армию. Жукова вызвали и спросили, сколько нужно. 3 дня — и ничего не будет, всё будет в порядке. Но он ошибся, не 3 дня потребовалось, а 1 день. Дай бог, чтобы он и дальше так ошибался.
Теперь о некоторых людях среди писателей Советского Союза. Им понравился будапештский опыт. Вы простите, но это просто немыслимое дело. […]
Скажут, опять Хрущёв призывает к борьбе. При Сталине была борьба и теперь призывают к борьбе. Но мы Сталина уважаем за то, что он умел ненавидеть врагов рабочего класса, но мы осуждаем за то, что он потерял равновесие и открыл огонь по своим. А огонь по врагу нужно усиливать, не ослаблять. (Аплодисменты.) […]
Я, товарищи, открыто говорю, на съезде партии мы сказали: при Сталине, в последние годы его жизни партия была скована. Тот, кто не возвеличивал его имя, тот брался под сомнение. Я не буду называть фамилий. Я знаю, что Максим Рыльский (вы знаете его замечательное патриотическое произведение «Мать») брался под сомнение, потому что в его стихотворении слова «Сталин» не было, но там была Родина-мать — это Украина. Из-за этого он уже брался под сомнение. […]
Я согласен с некоторыми вещами у Дудинцева, но вся философия, отражённая в его произведении, направлена против нашего строя. (Аплодисменты.) Я протестую против этого. Содержание, направленность враждебны нам. Я против лакировки, но я, товарищи, за лакировщиков, я за этих людей против тех, которые хотят очернить нашу партию. (Аплодисменты.) […]
Когда я был с Николаем Александровичем Булганиным в Англии, мы с Иденом вели беседу. […] Идеи меня спросил, а как я отношусь к Пикассо.
— А как Вы?
— А я его не понимаю.
— А я тоже. (Аплодисменты.)
Пикассо коммунист, я не хочу его обидеть, но если бы я сказал, что буду уважать его, я бы грех на душу взял. Я не понимаю его. Вы можете сказать, что я некультурный, но я не понимаю его. Я не художник и плохой ценитель, и когда мне говорили, что нужно отойти от картины, будешь лучше видеть, то я отходил, но я ничего лучшего не видел. (Аплодисменты.)
Некоторые говорят, что надо картину понимать. А я не понимаю. Я слесарь по профессии, отец мой шахтер, я не могу понять. Говорят, что надо так картину смотреть, и я смотрел так, но я вижу уродов. Я не могу грешить против своей души, когда я вижу не то, что я хотел бы видеть.
Тов. Герасимов мне рассказывал, что художник, который всегда выступал против всяких футуристических произведений, вдруг представил на выставку картину, которая не соответствовала его направлению. Потом его спросили, как он сделал такое замечательное произведение и быстро его сделал, что ведь всегда он был против этого течения. Он ответил, что очень просто: я взял осла, к хвосту привязал ему кисть, намазанную краской, полотно привязал и когда осла мухи кусали, то он хвостом крутил и мазал по полотну. Я простой человек и этих ослиных художественных произведений не понимаю.
ИОГАНСОН. Да, осла кормили сахаром, морковью, привязали к хвосту кисть… (Смех, шум.)
ХРУЩЕВ. Я консерватор в этом деле, я не понимаю такого искусства. Это и неудивительно, и я не претендую на понимание. Я все-таки не последняя спица в колеснице, видимо, и другие не понимают. Так для кого же пишут?
ГОЛОСА. Для ослов. […]
ХРУЩЁВ. Где-то здесь тов. Алигер. Я её никогда в жизни не видел. Мне о ней много плохого говорили.
ГОЛОС. Напрасно.
ХРУЩЕВ. Я верю, что она хороший человек, пусть бы она выступила. […] Я Вас в первый раз в жизни вижу. Мне изображали Вас такой силой, против которой нужно чуть ли не водородную бомбу мобилизовать.
АЛИГЕР. Кто говорил?
ХРУЩЕВ. Это уже будут сплетни. Дело не в том, кто говорил, а в том, что Вы делаете. Вы прикрываетесь большим замечательным именем, но нельзя так делать. Мы все видим, может быть, не все, но видим. Давайте сплачивать народ, укреплять наши партийные позиции. Но тех, кто нам по¬мешает (это не угроза), сотрем и пойдем вперед, вы знаете, как вал — он идет и все сметает. Октябрьский вал — он еще идет и он сметет все на своем пути и будет смело и уверенно идти, пока мы не сдадим коммунистическое общество, никого не пощадим. Если я встану на этом пути, нужно стереть с лица земли меня. Кто поднимется против — смерть ему. Ух, как я сказал!
Не об Алигер речь, не о ней речь. За несокрушимую силу большевизма-ленинизма , за движение вперед, кто верит в большевизм, в коммунизм. Кто действительно ленинец, пусть становится под знамя нашей партии с партийным билетом или без партийного билета — всем место найдется. Но кто встанет поперек нашего пути с партийным билетом или без партийного билета — сотрём в порошок. Вот за это я и предлагаю. Тост. (Аплодисменты.)
АЛИГЕР. Мне трудно, разумеется, говорить после такой речи и после таких слов, и я рада, что я могу хотя бы выйти и Вы уже видите, что я не так уж страшна.
ХРУЩЕВ. Вообще я не из пугливых людей.
АЛИГЕР. В данном случае Вам немного нужно мужества для того, чтобы разговаривать со мною, а самое главное, в чем я могу заверить Вас и рада, что я имею эту возможность — я могу говорить о себе и о своих товарищах. Я как коммунист обязана их знать.
ХРУЩЕВ. Вот Соболеву я верю. Скажи, что ты читаешь, или скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Ваши друзья те, кто против нашей партии. Вот беспартийный Соболев, который по недоразумению не в партии, — я за него ручаюсь головой, а за Вас и одной руки не подниму.
АЛИГЕР. У меня нет таких друзей, которые работают против партии, и не может быть таких друзей, потому что вся моя жизнь с раннего возраста рядом с партией и в партии, потому что не было в моей жизни ни одного шага, который был бы оторван от жизни Родины и от жизни партии. Я была октябрёнком, пионеркой, комсомолкой, коммунистом, всегда была, есть и буду до последнего вздоха моей жизни. У меня никогда не было никаких разногласий, мне трудно провести грань, где кончается моя судьба и начинается судьба моей страны, моего народа. Я так писала и силу написать так мне дали эти стороны моей жизни. Я не знаю, Никита Сергеевич, мне очень трудно говорить с Вами после того, как Вы сказали, что не верите мне. […]
ХРУЩЕВ. Почему я к Вам, коммунистке, хуже отношусь, чем к беспартийному Соболеву.
АЛИГЕР. Я не знаю, почему.
ХРУЩЕВ. Казалось бы, что коммунистка должна быть ближе, но у меня больше родства душ с Соболевым, чем с Вами. Я Соболева первый раз в жизни видел, как и Вас, а я за Соболева беспартийного. Почему это?
АЛИГЕР. Я хочу понять Вас. Для того, чтобы возразить, я должна понять. Я не понимаю, почему Вы за Соболева.
ХРУЩЕВ. Он ближе ко мне, к народу. […]
ХРУЩЕВ. Пока Вы вынуждаете Центральный Комитет и городской комитет мобилизовать силы на борьбу с Вами и Вашими друзьями. У нас моральное право и сила.
АЛИГЕР. Если нет большей опасности, чем я и мои друзья…
ХРУЩЕВ. Это не опасность, это бугорок маленький, его нужно сравнять.»
Леонид Ильич Брежнев потом признавался, что со стыдом вспоминает знаменитые встречи Хрущёва с творческой интеллигенцией. Особенно ему неприятно запомнились грубости, прозвучавшие в отношении Маргариты Алигер. Сам Никита Сергеевич потом в одной из речей почти оправдывался за это: «Говорят, что я не проявил рыцарства к Алигер, напал на слабую женщину. Верно, я не воспитан в рыцарском духе… Каплан тоже была слабая женщина, но она стреляла в Ленина».
Если суммировать происходившее кратко: Хрущёв пытался по старинке управлять литературой и искусством, но не заметил, что власть партии в этой области уменьшилась, а независимость интеллигенции возросла. И его неуклюжие шаги ведут только к их окончательному разрыву…
Найден подлинник речей Хрущева перед советской интеллигенцией
КАК НАМ БЫЛО СТРАШНО!
Одним из самых сильных впечатлений советской интеллигенции были две встречи с Никитой Сергеевичем Хрущевым, на которых он грязно надругался над музыкой, живописью и прочими искусствами, обзывая их создателей «пидарасами». Много мифов и легенд породили эти встречи. Вошли в фольклор, в плоть и кровь шестидесятников как одна из самых мрачных страниц противостояния советской власти и советских деятелей культуры. Потрясенная интеллигенция, собираясь на кухнях, из уст в уста передавала свидетельства очевидцев, каждый из которых рассказывал, как, встав среди оробевших и подавленных товарищей, смело и правдиво ответствовал он оголтелому Хрущеву, поддержав тем самым поруганные партией интеллигентские честь и достоинство. Предполагалось, что, умирая, партия уничтожила стенограммы страшных встреч. Однако это оказалось не так…
То, что меня ошеломило и от чего перехватило дыхание — лежало передо мной на столе в картонных коробках. Смертельное оружие прошлого. «Вы раскрываете их для меня первого?» — спросил я сотрудника, приставленного для надзора за мной. «Да», — подтвердил он. Я напрягся. Охота за «этим» была слишком долгой. Началась она давно, в конце 1999-го.
В прошедшие годы я много раз слышал рассказ моего тестя, зачинателя советского документального кинематографа Давида Дубинского, о встречах Хрущева с советской интеллигенцией. Считалось, что никаких документальных источников тех встреч не сохранилось. Робкие попытки что-то найти заканчивались неудачей. Лишь Андрей Вознесенский, с участием которого я готовил телепередачу, сказал мне: «Их где-то прячут. Ищите».
Легко сказать. Во всех бывших партийных и непартийных архивах мне отвечали: «Такой пленки нет». Один из бывших сотрудников Архива президента мне авторитетно заявил, что пленку стерли сразу после начала перестройки.
«Зачем?» — удивился я. «Компромат на партию», — пожал тот плечами. «А некоторые люди ее недавно слышали», — блефуя, сказал я. «Никто ее не мог слышать», — попался на удочку архивный работник. «Почему?» — «Потому что ее никогда и никому не показывали».
Однако «энергия заблуждения» толкала вперед. Я продолжал искать по архивам. Когда очередь во второй раз по кругу дошла до Центра хранения современной документации, мне сообщили, что какие-то документы на интересующую меня тему все же найдены. Я бросился в архив. Меня встретил высокопоставленный сотрудник. Сказал, что самого документа нет. Нашли только ссылку на него: карточку с написанными на ней именами выступавших, начиная с Хрущева и заканчивая критиками.
«Впрочем, у нас есть филиал, — помолчав, задумчиво сказал работник архива. Неразборчиво назвал какой-то город. — Я поинтересуюсь там».
Я отправился в отпуск. Возвращаюсь. Звоню. Не верю своим ушам. Пленки в самом деле есть. Но тут же архивный работник отрезвляет меня, говоря, что получить пленки невозможно.
Нужно посылать «группу сопровождения». Но это невозможно сделать, потому что у архива нет на это денег.
Следуют долгие переговоры, наконец все улаживается. Десять коробок со «спец. пленками» прибывают в Москву. Меня вызывают в архив, проводят в специальный кабинет с допотопными магнитофонами, показывают опечатанные бумажной лентой пленки. Это старые, гэдээровского производства бобины с магнитными лентами, записанные на скорости девятнадцать метров в секунду.
Общая продолжительность записи шестнадцать часов — две встречи Хрущева с интеллигенцией, растянувшиеся в общей сумме на три дня. На каждой бобине аккуратно напечатаны фамилии выступавших и дата.
ВМЕСТО ПРЕДЫСТОРИИ
Первая встреча проходила 17 декабря 1962 года с 12 часов дня в Доме приемов ЦК партии. В тот день между станцией метро «Киевская» и Ленинскими горами курсировало «штатное» такси с гебистом-водителем. То, что водитель «подсадной», открылось позже.
На встрече присутствовал весь тогдашний «официоз», разбавленный модными «неформалами» — Солженицыным, художниками Никоновым и Жутовским, Евтушенко и др. Всех прибывших собирали в так называемом предбаннике Дома приемов. Сразу в одном месте можно было увидеть Сергея Михалкова, скульптора Вучетича, писателя Шолохова, забытого ныне Софронова, Федина, Эренбурга, Твардовского, знаменитого кинорежиссера Ивана Пырьева и многих других матерых и именитых и непризнанных. Форма беседы была неожиданной — непринужденное застолье. Гостей усадили за столики по шесть человек.
В центре зала стоял стол, накрытый для Хрущева и его свиты.
Речь Хрущева зачастую сбивчива и при дословной расшифровке лишена смысла. По утверждению режиссера Владимира Наумова, присутствовавшего на встрече, на столе президиума стояли графинчики с водкой, которую гости ошибочно принимали за чистую воду.
Ильичев, тогдашний зав. отделом ЦК по культуре, заговорил о джазе. На его реплику откликнулся Хрущев.
Хрущев: — Пусть меня извинят все любители джаза, но если у вас есть свое мнение, то и меня не лишайте моих чувств, моих мнений, моих вкусов. Не люблю этой музыки! Не понимаю! Не понимаю! (Тяжело дышит.) Каждый должен играть на своем музыкальном инструменте. И вы скажете, что это оркестр? А я скажу: нет — это будет какофония. (Кричит.) Джаз это будет, джаз!!! Товарищ Полянский вот, видите, какой он молодой сидит. Он мне рассказал, что недавно имел семейное торжество. Выдал дочь замуж. И вот, он говорит, сошлась молодежь на свадьбу. Один студент пришел на эту свадьбу приглашенный и принес молодым подарок.
«Вот, — говорит, — картина». Я, говорит Полянский, посмотрел эту картину и спрашиваю: «А что это? Что тут изображено?» — «Как, разве вы не видите, что это?! Это же лимон». — «Как же? Лимона здесь нет», — отвечает Полянский. «А вам что, обязательно, чтобы он был круглый? — говорит студент. — Вот вам лимон — желтая полоска на этой картине». Товарищи, если это изображение лимона, если это картина, то тогда новорожденный ребенок тоже уже художник. Это лимон?!!
Ну товарищи, разве это живопись??? Товарищи!!! Но я не понимаю, товарищи, вот это самое, товарищи. Вот скульптура Неизвестного. Это скульптура? Вы меня извините, я с ними беседовал, и когда я это посмотрел, я, это, спросил их: «Слушайте, вы, товарищи, а вы настоящие ли мужчины? Не педерасты вы, извините? — говорю. — Это же педерастия в искусстве, а не искусство». Так почему, я говорю, педерастам десять лет дают, а этим орден должен быть? Почему? (Аплодисменты.) Если общественность судит это как преступление, то оно и касается этих двух типов. А это больше, чем! потому что он творит, и он, так сказать, хочет воздействовать на общественность. Он же это не для себя, не для украшения своего дома делает. Нас призывают, чтобы мы были Ноями и все в Ковчег взяли. Я не знаю, действительно ли Ной брал все чистое и не чистое. Я думаю, Ной был неглупый человек и, наверное, не брал. Это выдумали. Наверное, не брал. А? Что вы говорите?
Из зала крики: «Взял».
Хрущев: — Взял? (Смеется. Долго смеется. Молчит.) Я когда-то, года два или три, был у этих художников, когда я к этим художникам-новаторам пришел в Манеж. Там тоже довольно приличный молодой человек выставил свою картину и назвал ее «Автопортрет». Как его фамилия? (Ему подсказывает сидящий с ним рядом Ильичев, он не расслышал.) Жутковский? (Снова подсказывают.) Ах, нет, Жутовский. Ну и фамилия!
Так я хотел, вы меня извините за некоторую грубость, я хотел взять два автопортрета, рядом поставить, и, я сказал, мне их подготовили. Возьмите мне лист картона и вырежьте там дыру. Если эту дыру наложить на автопортрет этого Жутковского или Жуковского, и чтоб вы метра на четыре удалились, и спросить вас, это какая часть тела человека изображена, то девяносто пять процентов ошибется.
Кто скажет «лицо», а кто скажет другое. Потому что сходство с этим другим полное. И это живопись?!!
А давайте этого товарища сюда. (Борис Жутовский в это время сидит в зале.) Вы (имеет в виду художников, которых поносит) можете спорить, вам, может быть, это не нравится — манера, почерк художника — это тонкости и споры между художниками. Но простой человек должен видеть, что это (имеет в виду портрет) нормальный человек, красивый человек. Что и требуется от художника — приятность. (Кашляет.) Вот товарищ Евтушенко, так сказать, попал в защитники этого направления в искусстве. Я не знаю, может быть, я не понимаю этого. Но я человек нейтральный. Жизнь меня, так сказать, вышколила — бороться так бороться. Поэтому я и положение занимаю такое, когда я не могу нейтральное положение занимать. Мне нравился у Винниченко рассказ «Пиня». Там показан еврей в тюрьме. Сидела группа в тюрьме, и вот среди этих арестованных был анархист, такой удалый, знаете. Героический человек. И вдруг этот еврей Пиня, совершенно забитый такой, скромный человечек, — но с точки зрения анархиста совершенно беспомощный человек, — приходит в камеру. Чтобы доказать на практике никчемность власти и правоту взглядов анархистов, Пиню выбрали старостой. И когда он стал старостой, он стал распоряжаться, кому парашу выносить. А когда эта камера задумала бежать и они сделали подкоп, кто же первый должен через дыру бежать? И бросили жребий — анархисту первому выпала честь бежать, и он отказался. И тогда Пиня сказал: «Я — староста, я — первый». Вот так!
И я — тоже Пиня. Я — секретарь Центрального комитета. Поэтому я не имею права занимать нейтралитет. Поэтому я иду «на вы». (Аплодисменты.)
Теперь вот этот Неизвестный нечто неизвестное выставил. И думает, что он теперь известный.
Эти скульпторы, по-моему, медиумы. Вот он написал, вылепил, создал, а мы ходим и не понимаем: что это? Следовательно: мы — виноваты. (Долгая-долгая пауза. Зал притих.) Если бы эти «товарищи неизвестные» стали бы товарищами известными и создали бы свой Центральный комитет, так вы бы, наверное, нас не пригласили на это заседание. А мы вас пригласили!!! (Продолжительные аплодисменты.)
(Спустя сорок минут.)
Кто-то из функционеров берет микрофон: «Слово имеет товарищ Евтушенко». Кто-то из сидящих с ним за одним столом шепчет: «Кто это?» — «Я думаю, наверное, это кинорежиссер. Да, кинорежиссер».
(Его поправляют: поэт.)
Евтушенко: — Я ехал сюда, в этот дом, в такси. Когда я сказал шоферу, что мне нужен дом, там, на Мосфильмовской, он сказал: «Ага, в гости к правительству едешь». — «А ты откуда знаешь?» — спросил я его. «Да вот, — говорит, — я уже одного подвозил сегодня, писатель. Он мне сказал, что там сегодня решается вопрос, будете вы писать правду или нет». Я спрашиваю шофера: «Что ты ответил на это?» Он мне сказал: «Ну как что — ответил то, что я и думаю. Не может быть в нашем искусстве без драки». (Аплодисменты.) Я хотел бы вам рассказать немножко о последней встрече с Фиделем Кастро. Это произошло как раз тогда, когда проводили с Кубы Анастаса Ивановича Микояна, и Фидель очень не хотел выпускать его с Кубы, потому что Анастаса считали кубинцы своим. С аэродрома я сразу приехал к Фиделю, и мы с ним говорили четыре часа. Слава богу, что я немного знаю испанский. Он спросил меня: «Скажи, как ты думаешь, Хрущев мог не делать на двадцатом съезде того самого доклада?»
Я подумал и сказал ему: «Видите ли, он, конечно, это не мог не делать. Но рано или поздно все равно это произошло бы. Или могло произойти, просто немножко позднее». И тогда Фидель задумался, помолчал и ответил, как бы раздумывая вслух: «Это ведь огромный подвиг. В такой тяжелой обстановке сказать народу такие страшные вещи. Как же нужно верить в народ, чтобы сказать это». — «Вы знаете, — говорю я, — все мы понимаем, какой великий подвиг совершила наша партия, наше правительство и лично Никита Сергеевич Хрущев, какой огромный акт доверия к своему народу. И сейчас, вы сами знаете, что невозможно сегодняшнее время сравнить ни с одним этапом развития нашего государства (и т.д. в том же духе)».
(Снова заходит речь о творчестве Неизвестного.)
Хрущев (прерывает докладчика, кидает реплику): — Давайте спросим, вызывает ли это какое-нибудь чувство? Я не знаю, кто сколько средств потребляет. Этот Неизвестный довольно известный, если посчитать, сколько он стоит государству. Вот. (Пауза. Ему кто-то что-то шепчет.)
Хрущев орет Неизвестному: — Дорогой мой, вы знаете, сколько надо поработать шахтеру, чтобы добыть такое количество меди? Вы знаете? Нет, не знаете. А я знаю. Потому что сам шахтер был.
Это что, с неба упало? Вот я товарищу Шелепину говорю, он у нас теперь партийно-государственный контроль: «Проверьте, откуда медь берет. Может быть, Союз художников нерационально распределяет полученную медь?»
(Через 29 минут речь заходит снова о джазе.)
Хрущев (прерывает докладчика, бросает реплику): — Я не хочу обидеть негров. Но, по-моему, эта музыка негритянская. Я о джазе… А?.. Чего?.. Вот когда выступал американский джаз, я сидел с послом Америки Томпсоном. Я посмотрел и говорю ему: «Это же негритянская музыка». Я не хочу ее осуждать. Каждый народ имеет свои традиции, и, видимо, они родились с этим, они привыкли к этому, им это нравится. Но я родился в русской деревне. Воспитывался я на русской музыке, народной музыке. Поэтому мне приятно слышать, когда поют песни Соловьева-Седова, хотя он не Седой, а Соловьев. Мне нравятся песни других композиторов и поэтов. Я люблю слушать песню товарища Евтушенко «Хотят ли русские войны», хотя там есть некоторая спорность. Но, в общем, и написано хорошо, и музыка хорошая. Я люблю слушать эту… как ее… мой друг, так сказать, не по возрасту, Андрей Малышко, «Рушничок» написал. И никогда мне так хорошо не было. Мне бы все время хотелось ее слушать.
Мне тут товарищ Полянский рассказал… У него на свадьбе обсуждался этот вид искусства музыкального. И тоже какой-то молодой человек говорит, ну просто изрекает истину: «Мы, говорит, утратили мелодию». Это он уже говорит: «Мы — народ». За народ, значит, говорит, за общество, что оно утратило мелодию. Поэтому джазу дано сейчас развиваться. (Пауза.) Может быть, это немодно, старорежимно… Но я человек по возрасту старорежимный… Мне нравится слушать, когда Ойстрах играет на скрипке. Почему мы сейчас должны пойти и взять на вооружение джазовскую музыку? Скажут, что это новшество.
А как тогда называется этот танец?.. Свист или вист? Твист? Ну а что это?!! Говорят, есть секта — трясуны. Да-да, есть такая. Трясуны!!! Я знаю это по произведениям чекистов. Они этим занимаются. Я их (трясунов) не видел, но они (чекисты) мне докладывали, что это за секция… Говорят, там так танцуют!!! То есть до исступления, понимаете ли. Потом падают, понимаете ли. И это танец?!!
Почему мы должны отказаться от своего танца — народного? Я, так сказать, бродячий человек по своему положению в партии. Я уж не говорю: русские, украинцы. Возьмите узбеков, казахов, любые народы — танец у них плавный, красивый. А это, слушайте, это же неприлично!!!
Такие жесты делать определенными частями тела!!! Это неприлично в обществе. И это новое?!! Я считаю, товарищи, давайте все-таки постоим за старину. Да, за старину. Чтобы не поддаваться этому упадничеству. Я, черт, не знаю, какие тут слова употребить.
Сталин ко мне однажды подходит и спрашивает: «Как ваша фамилия?» Каково?! Дернуть за ухо! Он меня спрашивает, как моя фамилия! Меня, члена Политбюро! Я говорю: «До этого был Хрущев. Не знаю, кто теперь я». Стоял я рядом с Ежовым, и мы вместе с ним разговаривали перед заседанием Политбюро. «Нет, — говорит мне Сталин, — вы не Хрущев, вы такой-то, окончание на «ский». Вы поляк». Что мне на это сказать? «Я из Украины, — отвечаю, — проверяйте меня!!!»
Но Сталин меня сам же и защитил. «Это, — говорит, — Ежов все про тебя придумал». Ежов говорит: «Я этого не придумывал». — «Ты пьян был, — говорит ему Сталин, — сказал Маленкову, а Маленков сказал мне».
Видите, как было во времена культа личности? Хорошо, что Сталин верил, что я не поляк!!! (Аплодисменты…)
(Спустя какое-то время.)
— У нас художники — они как шпионы… Сами нарисуют, а потом не понимают, что нарисовали. Зашифровали, значит, так… И они вместе собираются… капелька по капельке… как поток целый. И говорят, что они наши друзья. У нас таких друзей… Берия, Ежов, Ягода — все это ягодки одного поля… Поэтому надо следить… орган иметь. Меч нашего социалистического государства должен быть острым. Я это еще раз повторю, как уже говорил. Врагов мы имеем, это факт. Имеем капиталистические страны сильнейшие, и было бы неправильно не следить за их агентами… думать, что мы такие добренькие, не нужно… Меч надо держать острием против врагов, и чтобы он не был направлен против своих людей. Я — человек старого режима. (Смех в зале.) Я первый раз увидел жандарма, товарищи знают, я им рассказывал, когда мне было двадцать четыре года. На рудниках не было жандармов, полицейский у нас был — казак Клинцов, который ходил и пьянствовал с шахтерами. Никого, кроме урядников, не было, и они за порядком следили, а сейчас в каждом районе начальник МВД да еще оперуполномоченный… И не хватает, чтобы порядок навести. Надо навести порядок, но не перегибать, надо людям дать работу согласно их способностям.
Вот мы недавно отмечали пятьсот лет со дня рождения этого художника — Леонардо да Винчи. Политбюро приняло постановление, чтобы пятьсот лет отметить. Срок немалый, потому что художник его заслужил. Вы на его картины посмотрите… он итальянец, я не был в Италии, а смотрю — и все понятно. Почему? Потому что с душой рисовал. А у нас? Мы сейчас правильные решения примем, но если мы будем щуриться и делать вид, что не замечаем, как у нас под боком провокации под маской художники устраивают, то никакая умная резолюция не поможет…
(Голоса из зала: «Правильно».)
Хрущев: — Я сам знаю, что правильно… Тут у нас доводят ситуацию до абсурда… «Художник», — мне говорят. Ну и что, что художник. А чем он лучше простого рабочего? «Войти в положение надо — натура». А что получается, товарищи? Вот он стоит, как Наполеон, на берегу реки, руки скрестив, а мимо него по реке, извиняюсь, дерьмо плывет, а мы на это смотреть должны. И это вы называете искусством… Нет, если мы позволяем это дело, значит, мы не коммунисты. Нельзя этого делать… Надо создать условия, надо поднять условия для труда…
Встреча с интеллигенцией 7 марта 1963 года в Кремле. Приглашенных впускали через ворота слева от Мавзолея. Многих молодых, получивших приглашение в Кремль впервые, до ворот провожали напуганные жены.
Голубой Свердловский купольный зал шуршал, заполняясь нейлоновыми сорочками, входящими тогда в моду. В числе приглашенных были в основном партийные чиновники с настороженными вкраплениями творческой интеллигенции. Всего человек шестьсот.
Трибуна для выступающих стояла спиной к столу президиума почти впритык и чуть ниже «барского» стола, за которым возвышались: Хрущев, Суслов, Косыгин, Брежнев, Козлов, Полянский, Ильичев и др. Первой выступила Ванда Василевская. В своей речи она обрушилась на Аксенова и Вознесенского.
Хрущев: — А может быть, если здесь есть товарищ Вознесенский, его попросить выступить?
Голос: «Да, товарищ Вознесенский записан в прениях».
Голос: «Вот он идет»…
(Долгая пауза.)
Вознесенский: — Эта трибуна очень высокая для меня, и поэтому я буду говорить о самом главном для меня. Как и мой любимый поэт, мой учитель, Владимир Маяковский, я — не член Коммунистической партии. Но и как…
Хрущев (перебивает): — Это не доблесть!..
Вознесенский: — Но и как мой учитель Владимир Маяковский, Никита Сергеевич…
Хрущев (перебивает): — Это не доблесть, товарищ Вознесенский. Почему вы афишируете, что вы не член партии? А я горжусь тем, что я — член партии и умру членом партии! (Бурные аплодисменты пять минут.)
Хрущев (орет, передразнивая): — «Я не член партии». Сотрем! Сотрем! Он не член! Бороться так бороться! Мы можем бороться! У нас есть порох! Вы представляете наш народ или вы позорите наш народ?..
Вознесенский: — Никита Сергеевич, простите меня…
Хрущев (перебивает): — Я не могу спокойно слышать подхалимов наших врагов. Не могу! (Аплодисменты.) Я не могу слушать агентов. Вы скажете, что я зажимаю? Я прежде всего Генеральный секретарь. Прежде всего я человек, прежде всего я гражданин Советского Союза! (По восходящей.) Я рабочий своего класса, я друг своего народа, я его боец и буду бороться против всякой нечисти!!!
Мы создали условия, но это не значит, что мы создали условия для пропаганды антисоветчины!!! Мы никогда не дадим врагам воли. Никогда!!! Никогда!!! (Аплодисменты.) Ишь ты какой, понимаете! «Я не член партии!» Ишь ты какой! Он нам хочет какую-то партию беспартийных создать. Нет, ты — член партии. Только не той партии, в которой я состою. Товарищи, это вопрос борьбы исторической, поэтому здесь, знаете, либерализму нет места, господин Вознесенский.
Вознесенский: — Э-э, я-я… Никита Сергеевич, простите меня…
Хрущев: — Здесь вот еще агенты стоят. Вон два молодых человека, довольно скептически смотрят. И когда аплодировали Вознесенскому, носы воткнули тоже. Кто они такие? Я не знаю. Один очкастый, другой без очков сидит.
Вознесенский: — Никита Сергеевич, простите, я написал свое выступление, и я… Вот здесь оно у меня написано. Я его не договорил, первые фразы (читает): — Как мой любимый поэт, я не член Коммунистической партии, но, как и Владимир Маяковский, я не представляю своей жизни, своей поэзии и каждого своего слова без коммунизма.
Хрущев (прерывает, орет): — Ложь! Ложь!
Вознесенский: — Это не ложь.
Хрущев: — Ложь, ложь, ложь!!! Как сказала Ванда Львовна (речь идет об интервью польской газете, данном Вознесенским), это клевета на партию. Не может сын клеветать на свою мать, не может. (Продолжительные аплодисменты.) Вы хотите нас убаюкать, что вы, так сказать, беспартийный на партийной позиции.
Вознесенский: — Нет-нет.
Хрущев (перебивает): — Нет, довольно. Можете сказать, что теперь уже не оттепель и не заморозки — а морозы. Да, для таких будут самые жестокие морозы. (Продолжительные аплодисменты.) Мы не те, которые были в клубе Петефи, а мы те, которые помогали разгромить венгров. (Аплодисменты.)
Вознесенский: — Никита Сергеевич, я… То, что я сказал… это правда. И это подтверждается каждым моим написанным словом…
Хрущев: — Не по словам судим, а по делам. А ваше дело говорит об антипартийной позиции. Об антисоветчине говорит. Поэтому вы не являетесь нашим другом.
Вознесенский: — Никита Сергеевич, у меня антисоветского нет…
Хрущев: — А то, что Ванда Львовна сказала, это что — все советское?
Вознесенский: — Польский журналист ждал, что я буду говорить, что наше поколение плюет на поколение отцов. А я сказал, что нет поколений возрастных, которые противостоят одно другому. Я сказал, есть поколения, как горизонтальные слои, — одно идет за другим, но они не противостоят друг другу. В каждом поколении есть люди замечательные, люди революционные. (Стучит рукой по трибуне, словно задавая ритм, чтобы не сбиться.) Как говорят сейчас на Западе…
Хрущев: — Если бы вы были поскромнее, вы бы сказали польскому журналисту: «Дорогой друг, у нас есть более опытные люди, которые могут сказать ответ на ваш вопрос…» А вы начинаете определять, понимаешь ли, молоко еще не обсохло. (Аплодисменты.) Он поучать будет. Обожди еще. Мы еще переучим вас! И спасибо скажете!
Вознесенский: — Маяковского я всегда называю своим учителем.
Хрущев (прерывает): — А это бывает, бывает, другой раз скажете для фона. Ишь ты какой Пастернак нашелся! Мы предложили Пастернаку, чтобы он уехал. Хотите завтра получить паспорт? Хотите?! И езжайте, езжайте к чертовой бабушке.
Вознесенский: — Никита Сергеевич…
Хрущев (не слушает): — Поезжайте, поезжайте туда!!! (Аплодисменты.) Хотите получить сегодня паспорт? Мы вам дадим сейчас же! Я скажу. Я это имею право сделать! И уезжайте!
Вознесенский: — Я русский человек…
Хрущев (еще более заводясь): — Не все русские те, кто родились на русской земле. Многие из тех, кто родились на чужой земле, стали более русскими, чем вы. Ишь ты какой, понимаете!!! Думают, что Сталин умер, и, значит, все можно… Так вы, значит… Да вы — рабы! Рабы! Потому что, если б вы не были рабами, вы бы так себя не вели. Как этот Эренбург говорит, что он сидел с запертым ртом, молчал, а как Сталин умер, так он разболтался. Нет, господа, не будет этого!!! (Аплодисменты.)
Сейчас мы посмотрим на товарища Вознесенского, на его поведение и послушаем тех молодых людей. Вот вы смотрите, и вы смотрите, очкастый.
Вот я не знаю, кто они такие. Мы вас послушаем. Ну-ка, идите сюда. Вот один, вот другой рядом сидит.
Голос Ильичева: — Аксенов рядом сидит.
Хрущев: — А тот кто?
Ильичев: — Это Голицын, художник.
Хрущев: — Вот и Голицына давайте сюда. Мы были знакомы с вашим однофамильцем. Пожалуйста. После Вознесенского.
Художник Корин (в адрес Голицына): «Пришли в Кремль. Как он оделся! Вы посмотрите, в красной рубашке, как не стыдно!»
Вознесенский (продолжает): — Никита Сергеевич, для меня страшно то, что сейчас я услышал. Я повторяю: я не представляю своей жизни без Советского Союза. Я не представляю своей жизни…
Хрущев: — Ты с нами или против нас? Другого пути у нас нет. Мы хотим знать, кто с нами, кто против нас. (Аплодисменты.) Никакой оттепели. Или лето, или мороз.
Вознесенский: — Никита Сергеевич, у меня были… Я чувствую, особенно сейчас. У меня были нервные срывы, как и во время этого польского интервью. Мое содержание — мои стихи. В каждом своем стихотворении… Никита Сергеевич, разрешите, я прочитаю свои стихи.
Хрущев: — Это дело ваше, читайте.
Вознесенский: — Я прочитаю американские стихи «Секвойя Ленина».
(Вознесенский читает стихи… Отчетливо слышно, как он, вероятно в волнении, опрокидывает стакан, что стоит на трибуне, и тот, отвратительно позвякивая, нарушает воцарившуюся тишину. Это аккомпанемент к буре эмоций.)
Шестнадцать часов исторического анекдота…
Дмитрий МИНЧЕНОК
В материале использованы фотографии: Из архива «ОГОНЬКА»
Из книги Юрия Емельянова «Хрущёв. Смутьян в Кремле».
17 декабря 1962 года состоялась встреча Хрущева с творческой интеллигенцией страны в Доме приемов на Ленинских горах. М. Ромм утверждал, что собралось «человек 300, а то, может быть, и больше. Все тут: кинематографисты, поэты, писатели, живописцы и скульпторы, журналисты, с периферии приехали – вся художественная интеллигенция тут. Гудит все, ждут, что будет… А через двери, которые ведут в главную комнату – комнату приемов, видны накрытые столы: белые скатерти, посуда и яства! Черт возьми! Банкет, очевидно, предстоит!… Но вот среди этого гула… толпа устремляется к Хрущеву, защелкали камеры. Хрущев беседует как-то на ходу, направляется в эту самую главную комнату, все текут за ним. Образуется в дверях водоворот из людей. Все стараются поближе к Хрущеву, туда скорее… Хрущев встал и сказал, что вот мы пригласили вас поговорить, но чтобы разговор был позадушевнее, сначала давайте закусим». Утверждают, что во время банкета Хрущев провозгласил тост за Солженицына.
Деловая часть встречи открылась докладом секретаря ЦК Л. Ильичева, который заявил: «Мирного сосуществования социалистической идеологии и идеологии буржуазной не было и быть не может. Партия выступала и будет выступать против буржуазной идеологии, против любых ее проявлений… Мы не имеем права недооценивать опасность диверсий буржуазной идеологии в сфере литературы и искусства».
Затем выступали поэты, писатели, художники, которых время от времени прерывал Хрущев. Сначала, как замечал Ромм, «первые реплики его были благостные», но затем «реплики Хрущева были крутыми, в особенности когда выступали Эренбург, Евтушенко и Щипачев… А он постепенно как-то взвинчивался, взвинчивался и обрушился раньше всего на Эрнста Неизвестного… Поразила меня старательность, с которой он разговаривал об искусстве, ничего в нем не понимая, ну ничего решительно. И так он старается объяснить, что такое красиво и что такое некрасиво; что такое понятно для народа и непонятно для народа. И что такое художник, который стремится к «коммунизьму», и художник, который не помогает «коммунизьму». И какой Эрнст Неизвестный плохой. Долго он искал, как бы пообиднее, пояснее объяснить, что такое Эрнст Неизвестный. И наконец нашел, нашел и очень обрадовался этому, говорит: «Ваше искусство похоже вот на что: вот если бы человек забрался в уборную, залез бы внутрь стульчака и оттуда, из стульчака, взирал бы на то, что над ним, ежели на стульчак кто-то сядет. На эту часть тела смотрит изнутри, из стульчака. Вот что такое ваше искусство. И вот ваша позиция, товарищ Неизвестный, вы в стульчаке сидите». Говорит он это под хохот и одобрение интеллигенции творческой, постарше которая, – художников, скульпторов да писателей некоторых».
[Читать далее]
Помимо выступлений с репликами, Хрущев выступил и с заключительным словом, хотя не он был докладчиком. Выступление длилось около двух часов. По словам М. Ромма, Хрущев «стихи даже читал какого-то шахтера. Он все старался объяснить, какое искусство хорошее, и в частности привел стихи, такие плохие стихи, что диву даешься. Запомнил их, очевидно, с молодости, с тех пор стихов-то не читал». В ходе выступления Хрущев обрушился на коллективное письмо московской интеллигенции: «Письмо тут подписали. И в этом письме между прочим пишут, просят за молодых этих левых художников, и пишут: пусть работают и те и другие, пусть-де, мол, в изобразительном вашем искусстве будет мирное сосуществование. Это, товарищи, грубая политическая ошибка. Мирное сосуществование возможно, но не в вопросах идеологии». Эренбург ему с места: «Да ведь это была острота! Никита Сергеевич, это в письме такой, ну, что ли шутливый способ выражения был. Мирное же письмо было». «Нет, товарищ Эренбург, это не острота. Мирного сосуществования в вопросах идеологии не будет. Не будет, товарищи! И я предупреждаю всех, кто подписал это письмо. Вот так!»
В заключение Хрущев сказал: «Ну вот, – говорит он, – мы вас тут конечно послушали, поговорили, но решать-то будет кто? Решать в нашей стране должен народ. А народ – это кто? Это партия. А партия кто? Мы – партия. Значит, мы и будем решать, я вот буду решать. Понятно?» – «Понятно». – «И вот еще по-другому вам скажу. Бывает так: заспорит полковник с генералом, и полковник так убедительно все рассказывает, очень убедительно. Генерал слушает, слушает, и возразить вроде нечего. Надоест ему полковник, встанет он и скажет: «Ну вот что, ты – полковник, я – генерал. Направо, кругом марш!» И полковник повернется и пойдет исполнять! Так вот, вы – полковники, а я, извините, – генерал. Направо кругом, марш! Пожалуйста».
Никогда в советское время руководители партии не говорили с творческой интеллигенцией в таком тоне. Даже А.А. Жданов, обрушившийся с критикой на М. Зощенко, А. Ахматову и других, не заявлял им: «Направо кругом, марш!» Это было унижение, которое многие деятели культуры, до сих прощавшие Хрущеву все провалы его политики, не могли простить.
…
7-8 марта 1963 года состоялась еще одна встреча Хрущева с представителями творческой интеллигенции. На сей раз она происходила в Кремле и, по оценке М. Ромма, на ней было человек 600—650. Встречу открыл Н.С. Хрущев. М. Ромм вспоминал, что начал Хрущев довольно миролюбиво, заметив: «Вот решили мы еще раз встретиться с вами, вы уж простите, на этот раз без накрытых столов. Мы решили на этот раз внимательно поговорить, чтобы побольше народу послушало». Несмотря на опыт предыдущих встреч, многие представители либеральной интеллигенции считали, что их главными врагами являются Козлов, Суслов, Ильичев, а Хрущев лишь поддается их «злому» влиянию. Поэтому в их рассказах об этой встрече особенно зловещим выглядит Козлов, хотя тот ни слова не сказал в ходе этой встречи. По этой же причине новая атака Хрущева на присутствовавших была для них неожиданной. По словам Ромма, Хрущев поговорил о погоде, а затем «без всякого перехода» сказал: «Добровольные осведомители иностранных агентств, прошу покинуть зал».
Ромм вспоминал: «Молчание. Все переглядываются, ничего не понимают: какие осведомители? «Я повторяю: добровольные осведомители иностранных агентств, выйдите отсюда». Молчим. «Поясняю, – говорит Хрущев. – Прошлый раз после нашего совещания на Ленинских горах, после нашей встречи, назавтра же вся зарубежная пресса поместила точнейшие отчеты. Значит, были осведомители, холуи буржуазной прессы! Нам холуев не нужно. Так вот, я в третий раз предупреждаю: добровольные осведомители иностранных агентств, уйдите. Я понимаю: вам неудобно сразу встать и объявиться, так вы во время перерыва, пока все мы тут в буфет пойдем, вы под видом того, что вам в уборную нужно, и проскользните и смойтесь, чтобы вас тут не было, понятно?»» Такое вот начало».
С докладом опять выступил Л.Ф. Ильичев. В нем он осудил тех, что «сеет недоверие в умах молодежи к совершенно ясным и четким выступлениям партии против тенденций, чуждых советскому искусству, хочет выдать себя за духовных «наставников», духовных «вождей» нашей молодежи… Но у нас был, есть и будет только один духовный вождь народа, – советской молодежи – наша великая Коммунистическая партия!» Ильичев заявил, что «у нас навечно утвержден ленинский курс в жизни, и порукой тому Центральный комитет партии во главе с Н.С. Хрущевым».
К этому времени по всей стране развернулась кампания острой критики творчества ряда деятелей культуры. Особенно доставалось абстракционистам. Создавалось впечатление, что главная проблема страны – это отказ ряда художников создавать реалистичные полотна. О том, что страстное увлечение Хрущевым «наведением порядка» среди деятелей культуры было фактическим бегством от реальных проблем страны, убедительно сказал в своем выступлении художник А.А. Пластов. Поскольку Пластов был реалистом, описывавшим деревенскую жизнь, и не принадлежал к партии либеральной интеллигенции, ни его выступление, ни реплики Хрущева в его адрес не привлекли тогда внимание советской общественности, озабоченной главным образом спором Хрущева с видными либералами. Между тем из заметок М. Ромма следует, что именно это выступление содержало наиболее острую критику Хрущева и значительной части творческой интеллигенции, не замечавшей подлинные проблемы народа.
М. Ромм вспоминал: «Вышел такой человек с проборчиком, скромненький, не молодой и не старый, глуховатый или притворявшийся глуховатым, с простонародным говорком таким, и начал, беспрерывно кланяясь, благодаря партию и правительство и лично Никиту Сергеевича, рассказывать самые удивительные истории… И такую он стал картину деревни рисовать, все поддакивая Хрущеву и говоря: «Спасибо вам, Никита Сергеевич» – клуба нет, спирт гонят цистернами, все безграмотные, в искусстве никто ничего не понимает. Эти совещания никому не нужны. Такую картину постепенно обрисовал, что жутко стало… И по сравнению с этим рассказом и «Вологодская свадьба», и «Матренин двор» просто казались какой-то идиллией, что ли».
«А закончил он так: «Надо, братцы, бросать Москву, надо ехать на периферию всем художникам, на глубинку. Там, конечно, комфорту нету, ванной нету, душа нету, но жить можно». И заканчивает: «В Москве правды нет!» И обводит так рукой. А говорит-то он на фоне Президиума ЦК! «В Москве правды нет!» И хоть и смеялись во время его выступления, когда он кончил, как-то стало страшновато». Хотя это выступление не привлекло большого внимания, события, которые разразились в стране менее чем через полгода, показали, что Пластов был прав: руководство страны должно было срочно обратить внимание на отчаянное положение села. Однако внимание собравшихся и всей советской общественности было привлечено не к этому выступлению, а к тем перепалкам, которые постоянно возникали между Хрущевым и либеральными интеллигентами. Из-за реплик Хрущева Ромм едва сумел закончить речь.
На второй день, по словам Ромма, «вышел Вознесенский. Ну тут начался гвоздь программы… Вознесенский сразу почувствовал, что дело будет плохо, и поэтому начал робко, как-то неуверенно». Вознесенский вспоминал: «Трибуна для выступающих стояла спиной к столу президиума. Почти впритык к столу, за которым возвышались – Хрущев, Брежнев, Суслов, Козлов и Ильичев… Хрущев был нашей надеждой, я хотел рассказать ему как на духу о положении в литературе, считая, что он все поймет. Но едва я, волнуясь, начал выступление, как кто-то из-за спины стал меня прерывать. Я продолжал говорить. За спиной раздался микрофонный рев: «Господин Вознесенский!» Я просил не прерывать. «Господин Вознесенский!» По сперва растерянным, а потом торжествующим лицам зала я ощутил, что за спиной моей происходит нечто страшное. Я обернулся. В нескольких метрах от меня вопило искаженное злобой лицо Хрущева. Глава державы вскочил, потрясая над головой кулаками. «Господин Вознесенский! Вон! Товарищ Шелепин выпишет вам паспорт». Дальше шел чудовищный поток».
Ромм вспоминал: «Хрущев почти мгновенно его прервал – резко, даже грубо, – и взвинчивая себя до крика, начал орать на него. Тут были всякие слова: и «клеветник», «что вы тут делаете?», и «не нравится здесь, так катитесь к такой-то матери», «мы вас не держим». «Вам нравится за границей, у вас есть покровители – катитесь туда! Получайте паспорт, в две минуты мы вам оформим. Оформляйте ему паспорт, пусть катится отсюда!» Вознесенский говорит: «Я здесь хочу жить!» «А если вы здесь хотите жить, так чего ж вы клевещете?! Что это за точка зрения… на Советскую власть!»» Вознесенский вспоминал: «За что?! Или он рехнулся? «Это конец», – понял я. Только привычка ко всякому во время выступления удержала меня в рассудке. Из зала, теперь уже из-за моей спины доносился скандеж: «Долой! Позор!». Метнувшись взглядом по президиуму, все еще ища понимания, я столкнулся с ледяным взглядом Козлова. Как остановить это ужас? Все-таки я прорвался сквозь ор и сказал, что прочитаю стихи».
Хрущев неохотно удовлетворил просьбу Вознесенского. Ромм вспоминал: «Стал читать он поэму «Ленин». Читает, ну не до чтения ему: позади сидит Хрущев, кулаками по столу движет. Рядом с ним холодный Козлов. Прочитал он поэму, Хрущев махнул рукой: «Ничего не годится, не годится никуда. Не умеете вы и не знаете ничего! Вот что я вам скажу. Сколько у нас в Советском Союзе рождается ежегодно людей?» Ему говорят: три с половиной миллиона. «Так вот, пока вы, товарищ Вознесенский, не поймете, что вы – ничто, вы только один из этих трех с половиной миллионов, ничего из вас не выйдет. Вы это себе на носу зарубите: вы – ничто»».
После завершения прений выступил Хрущев. Он снова набросился на абстракционистов и Эрнста Неизвестного: «Прошлый раз мы видели тошнотворную стряпню Эрнста Неизвестного, и возможно, что этот человек, не лишенный, очевидно, задатков, окончивший советское высшее учебное заведение, платит народу такой черной неблагодарностью… Вы видели и некоторые другие уродства открыто, со всей непримиримостью». Отругал Хрущев и фильм Хуциева «Застава Ильича». Говоря о молодых героях этого фильма, Хрущев заявил: «Нет, на таких людей общество не может положиться. Это – морально хилые, состарившиеся в юности люди, лишенные высоких целей и призвания в жизни… Каждый, кто посмотрит такой фильм, скажет, что это неправда».
Далее Хрущев остановился на теме «культа личности». Он похвалил новую редакцию поэмы Твардовского «За далью – даль», в которой была кардинально изменена оценка Сталина, рассказ Солженицына «Один день Ивана Денисовича», «некоторые стихи Евтушенко», кинофильм Чухрая «Чистое небо». Но Хрущев заметил: «Появляются и такие книги, в которых, по нашему мнению, дается по меньшей мере неточное, а вернее сказать, неправильное, одностороннее освещение явлений и событий, связанных с культом личности, и существа тех принципиальных коренных изменений, которые произошли и происходят в общественной, политической и духовной жизни народа после XX съезда. К числу таких книг я отнес бы повесть тов. Эренбурга «Оттепель». С понятием оттепели связано представление о времени неустойчивости, непостоянства, незавершенности, температурных колебаний в природе, когда трудно предвидеть, в каком направлении будет складываться погода… Посредством такого литературного образа нельзя составить правильного мнения о сущности тех принципиальных изменений, которые произошли после смерти Сталина в общественной, политической, производственной и духовной жизни».
Особо досталось воспоминаниям Эренбурга. «Когда читаешь мемуары И.Г. Эренбурга, – говорил Хрущев, – то обращаешь внимание на то, что он все изображает в мрачных тонах». И тут Хрущев неожиданно стал говорить о заслугах Сталина перед революцией и страной. Он напомнил о позитивной роли Сталина в проведении курса на индустриализацию и коллективизацию. Он вспоминал: «Когда хоронили Сталина, то у меня были слезы на глазах. Это были искренние слезы». Правда, тут же Хрущев оговаривался и сообщал, что «Сталин был в последние годы жизни глубоко больным человеком, страдающим подозрительностью, манией преследования». Но затем приводил отрывки из переписки Сталина с Шолоховым, из которых следовало, что Сталин пресекал репрессии на местах, когда узнавал о них. Казалось, что мысли о Сталине не отпускали Хрущева и он продолжал путаться между позитивными и негативными оценками покойного, не в силах дать единую оценку.
Как обычно, речь Хрущева была сумбурна. То Хрущев нападал на Маленкова и Берию за их попытки ликвидировать ГДР. То он восторгался песнями «Варшавянка», «Замучен тяжелой неволей…», «Как родная меня мать провожала…», которые знал со времен Гражданской войны. То высмеивал современные танцы. Он поделился своими «неприятными впечатлениями» от поездки В. Некрасова, К. Паустовского и А. Вознесенского во Францию и сделанных ими там заявлений. Подробно остановился Хрущев на стихотворении Е. Евтушенко «Бабий Яр». Он заявлял: «Из этого стихотворения видно, что автор его не проявил политическую зрелость и обнаружил незнание исторических фактов. Кому и зачем потребовалось представлять дело таким образом, что будто бы население еврейской национальности в нашей стране кем-то ущемляется».
Очевидные противоречия в оценке Сталина, метания Хрущева от заигрывания с творческой интеллигенции к острой критике и даже грубым окрикам в отношении некоторых из них свидетельствовали об утрате им четких политических ориентиров.
…
Тем временем в Москве состоялся пленум ЦК КПСС по вопросам идеологии. Помимо членов и кандидатов в члены ЦК для участия в работе пленума было приглашено около 2000 деятелей культуры. Теперь, после заболевания Козлова, Хрущев решил укрепить свое положение в Президиуме ЦК, избрав в состав Секретариата своих верных сторонников – Л.И. Брежнева и Н.В. Подгорного. При этом Л.И. Брежнев сохранял пост Председателя Президиума Верховного Совета СССР.
Хотя главным докладчиком на пленуме был не Хрущев, а Ильичев, как и на предыдущих встречах с деятелями культуры, Хрущев вел себя как главное действующее лицо, постоянно прерывая выступавших и завершив пленум своим выступлением. В этой речи опять досталось Эрнсту Неизвестному. Хрущев снова вспомнил и коллективное письмо деятелей культуры, подписанное Эренбургом, Роммом и другими. «Я не называю фамилий товарищей, которые подписались под письмом с вредным тезисом об идеологическом мирном сосуществовании. Некоторых из этих товарищей я хорошо знаю. Едва ли они были в нормальном состоянии, когда подписывались под этим письмом… Если подбросить в раствор бетона соль, то никакой связи вы не получите, бетон разрушится. Мирное идеологическое сосуществование – это своего рода соль.
Враги хотят подбросить эту соль в нашу идеологию». Таким образом, авторы письма были объявлены врагами.
А затем Хрущев опять обрушился на одного из соавторов письма – Михаила Ромма: «Среди отдельных работников кинематографии имеются, как говорят, некоторые заскоки, неправильные взгляды на роль кино. В частности, это относится к такому известному и опытному режиссеру, как М. Ромм. Будем надеяться, что он одумается и укрепится на верных позициях». Так как кроме Неизвестного и Ромма почти никто не был подвергнут критике, а Ромм был подвергнут критике дважды, то он не успел «одуматься»: ему стало плохо. Врач, дежуривший на пленуме ЦК в Кремле, поставил ему диагноз: стенокардия. До этого у Ромма никогда не было проблем с сердцем.
Обратив внимание на то, что Хрущев на сей раз избрал мало мишеней для своих разносов, рад исследователей решили, что Хрущев до этого ругал деятелей культуры лишь в угоду Козлову. Но это было не так. Тогда в распоряжении историков не было стенограммы выступления Хрущева на заседании Президиума ЦК 25 апреля 1963 году, состоявшегося уже после начала болезни Козлова. Там Хрущев выражался значительно более откровенно относительно ряда деятелей культуры, чем при очных встречах с ними, и гораздо яснее высказывал свои взгляды в области литературы и театра.
25 апреля Хрущев говорил: «Сложилось такое понятие о какой-то «оттепели» – это ловко этот жулик подбросил, Эренбург… Вот театр имеет огромное значение… Вот посмотрите, поставили «Ревизор»; кого спросили, кому это нужно? Какую цель преследовали? Вещь хорошая, вещь революционная для своего времени. Я убежден, что это идея Игоря Ильинского, постановка этой пьесы. А Игорь Ильинский брюзжащий человек. Вот вы посмотрите, когда он выступает на какой-нибудь сцене, какой он репертуар берет на вооружение. Это не Отс, который выступил с такой песней (имелось в виду исполнение Г.К. Отсом песни «Хотят ли русские войны?» на слова Е. Евтушенко, которая понравилась Хрущеву. – Прим. авт.). Это – не Отс, это – Игорь Ильинский. Это брюзжащий, оппозиционно настроенный к нам человек, но сдержанный, сдержанная оппозиция, он на этой позиции находится. И не только он один». Таким образом, с точки зрения Хрущева, исполнение на советской сцене «Ревизора», который изучался в каждой школе, было проявлением брюзгливости, оппозицией к властям. Вероятно, с точки зрения Хрущева, сатирическое изображение коррумпированных властей, даже столетней давности, было вызовом тем властным группировкам, на которые он опирался.
Хрущев продолжал: «Даже Художественный театр, вот поставили «Марию Стюарт». Я два раза видел. Замечательно, но этот спектакль не для нас, а для Тарасовой… Наверное, нигде в мире этот спектакль не идет, кроме нас, а если и идет где, то зачем он нам?! А мы занимаемся. А когда-то у нас ставили «Бронепоезд», когда-то там ставили «Хлеб», «Кремлевские куранты». «Любовь Яровая» – это чудесная пьеса, она и сейчас звучала бы лучше, чем «Мария Стюарт». При этом Хрущев забывал, что «Кремлевские куранты» и «Хлеб» сняли из репертуара за прославление в этих пьесах Сталина. Было очевидно, что, несмотря на широкое знакомство с классической драмой, она не имела большой ценности для Хрущева, а стало быть, не должна была демонстрироваться и советским зрителям, вкусы которых стремился формировать Хрущев.
Далее Хрущев перешел к разбору литературы: «Лес» Леонова (имелся в виду роман «Русский лес». – Прим. авт.). Слушайте, нуднейшая вещь… Она довольно противоречивая. Есть там такие места: вот рубят лес, ну хорошо, когда его топорами рубили, а теперь, когда механические пилы, тракторы пришли, мол, ну конечно, жизнь пропала… Слушайте, это говорит человек, который ни черта не понимает в жизни». Видимо, Хрущев не разделял боль русского писателя Леонова за судьбу родного леса. Скорее всего, ему была бы чужда боль Репина и Чехова, переживавших по поводу гибели русских лесов. Наверное, он считал выступления в защиту родной природы вредным делом.
Такое впечатление усиливалось от критики Хрущевым очерка Константина Паустовского, посвященного разработке гравия в черте Тарусы. Писателя возмутило, что каменоломню построили, не учитывая того, что нанесен непоправимый ущерб пейзажу, только потому, что здесь добыча кубометра гравия была дешевле на две копейки. «Говорит, портит ландшафт, – возмущался Хрущев, – красивое место там, березочки растут… Ишь, говорит, две копейки. Эх, ты! Да знаешь ли ты, что такое 2 копейки в миллионах и миллиардах кубометрах! А какая разница, что здесь берут лес, в другом месте… Что такое ландшафт? Ведь это привычка… И тут бы выступить и сказать, как это так, писатель может говорить, – 2 копейки. А вот, если так, на сколько квартир народ получит меньше жилья и насколько удлинятся сроки удовлетворения потребностей народа, когда природа не страдает… Вообще это глупость, реакционная глупость, но это выдается за защитников природы. Он говорит: он выстрелил и убил зайца, и когда заяц умирал, так ногами дрыгал. А сам каждый день жрет говядину. А что такое говядина или баранина? Так это тоже баран когда-то ногами дрыгал, когда его резали». И хотя Паустовский не осуждал охоту на зайцев, Хрущев, видимо, считал, что он нашел меткий аргумент, чтобы посрамить выступление писателя в защиту окружающей среды.
Неожиданно Хрущев стал ругать и Солженицына, за которого он недавно публично предлагал тосты и собирался наградить Ленинской премией: «Вот Солженицин написал одну дрянную книгу (имелась в виду книга «В круге первом». – Прим. авт.), одну хорошую книгу, теперь, наверное, бросил школу». Голос: «Бросил». Хрущев: «Ну это никуда не годится. И не известно, напишет ли он третью. Вот вам Литфонд. Уже к кормушке, писатель. А он не писатель, а едок, а кормушка – Союз писателей». Ильичев: «Что касается Солженицына, он серьезно болен». Хрущев: «Пусть он болеет как человек, но зачем ему болеть как члену Союза писателей? Ему и так был бы обеспечен надзор и помощь. А теперь – он писатель».
Особый гнев Хрущева вызвали популярные тогда исполнители авторских песен и поэты, выступавшие перед массовыми молодежными аудиториями: «Вот мне и Микоян говорит: «Ты знаешь кто такой Окуджава? Это сын старого большевика». А старый большевик был дерьмом, он был уклонистом, национал-уклонистом. Так что, конечно, дерьмо… Видимо, это наложило отпечаток на сына. Так мы не должны поддерживать в этом сына и его укреплять. А ты (обращаясь к Микояну) готов поддерживать с этой бандурой, гитарой. Так?» Микоян: «Я не поддерживал. Он просто подражает Вертинскому». Хрущев: «Так мы Вертинского выслали». Голос: «Он потом вернулся». Хрущев: «Он вернулся, а песенки уже не пел».
Тут Хрущев обрушился на Евтушенко: «Вот говорят, кричат – Женя! Женя! Так то кричат 15 тысяч оболтусов. Этих оболтусов на такое население Москвы не трудно собрать. У нас тысячи убийц не раскрытых живет. Зачем им давать трибуну? Это отсутствие руководства и боязнь. Это трусость, что им аплодируют. Так зачем вы собрали? Это – банда. Говорят: там были и хорошие. Хорошие были, а аудитория была на стороне тех, которые против нас выступают. Потому такой подбор был, потому что хорошие, честные люди, стоящие на позициях партийности, не шли туда. Деньги платить, и дерьмо слушать! А это дерьмо шло».
Эти слова Хрущева не оставляют камня на камне от мифа, распространяемого либеральной интеллигенцией и ныне, о том, что благодаря Хрущеву в начале 1960-х годов стали возможными вечера поэзии и авторской песни. «Дети XX съезда», «романтики оттепели», считавшие, что они стали властителями дум, не подозревали, какую ненависть испытывал Хрущев к ним. Но ненависть Хрущева не ограничивалась «идейно чуждыми» поэтами и их поклонниками. Из его слов ясно, что он также органически не терпел выдающихся современных писателей, вроде Леонова и Паустовского, что он не выносил классику. Из всех видов искусств Хрущев признавал лишь те, которые он мог использовать в чисто политиканских целях для укрепления собственной власти.
1 декабря 1962 года первый секретарь
ЦК КПСС Никита Хрущев посетил выставку художников-авангардистов в Манеже. Визит
закончился скандалом: советский руководитель, не выбирая выражений, устроил
разнос и потребовал «прекратить это безобразие». Этот инцидент стал отражением
противоречивых отношений между партийным руководством и творческой
интеллигенцией. В Кремле опасались, что чрезмерная, по мнению ЦК КПСС, свобода
творчества и демократизация могут привести к событиям, подобным волнениям в
Венгрии и Польше. Об этой истории HSE Daily побеседовало со
стажером-исследователем Института советской и постсоветской истории,
приглашенным преподавателем школы исторических наук НИУ ВШЭ Татьяной Петровой.
— Как изменились отношения
руководства КПСС с творческой интеллигенцией после смерти Сталина?
— Они
складывались противоречиво. После XX съезда и осуждения культа личности Сталина
многие воспринимали Хрущева как царя-освободителя, появились новые темы в
искусстве, был выпущен альманах «Литературная Москва», где публиковались
произведения Константина Паустовского, Вениамина Каверина, Маргариты Алигер и
других авторов либерального направления. Его выход показал: интеллигенция живо
откликнулась на десталинизацию.
Однако вышли
всего два номера, первый — тиражом 100 000 экземпляров, второй — 75 000, а
третий не вышел в свет вообще, поскольку его посчитали слишком свободным, а его
произведения — не соответствующими линии партии.
Татьяна Петрова, фото из личного архива
В июле того
же 1956 года Отдел культуры ЦК КПСС отправил записку в Президиум ЦК, где назвал
ряд пунктов послевоенных постановлений, касавшихся культуры (например, «О
журналах “Звезда” и “Ленинград”», «Об опере Вано Мурадели “Великая дружба”»),
ошибочными, но одновременно указал, что в целом они сохраняют свое значение.
Отдельные литераторы, в частности Маргарита Алигер и Роберт Рождественский,
обвинялись в «огульном охаивании» советской действительности.
В мае 1957
года главный редактор «Нового мира» Александр Твардовский записал в дневнике
после встречи Хрущева с творческой интеллигенцией: «Речь Хрущева — рассеяние
последних иллюзий».
— Получается, что вскоре после XX
съезда, в конце 1956 года, произошел консервативный поворот. Почему?
— Во многом
его вызвали события в Польше и Венгрии, где произошли массовые выступления с
требованиями демократизации общественной и политической жизни. В Венгрии они
переросли в вооруженное восстание, подавленное при активном участии Советской
армии. Они сильно повлияли на отношения Хрущева с творческой интеллигенцией.
Волнения в этих странах, по мнению Кремля, во многом стали следствием
послаблений в отношении интеллигенции. Опасаясь повторения таких событий,
власть начала закручивать гайки.
— Значит, цензура сохранялась и
советские руководители продолжали учить художников и писателей, как им
работать?
—
Идеологическая цензура даже развивалась: в декабре 1956 года приняли
постановление ЦК «Об усилении политической работы партийных организаций в
массах и пресечении вылазок антисоветских враждебных элементов», в нем
требовалось ликвидировать нездоровые настроения среди работников искусства,
было подвергнуто критике руководство московского отделения Союза писателей.
Следовательно, борьба с идеологическими отклонениями приняла публичный
характер.
Начались
встречи Хрущева с художественной интеллигенцией, официальные и «без галстука»,
например на даче в Семеновском. Последние являлись продолжением традиций,
заложенных еще при Сталине.
Продолжая
прежние традиции, Хрущев искренне полагал, что творческая интеллигенция должна
вести за собой массы, считал возможным поучать писателей, художников и
скульпторов, указывал, о чем нужно писать и что отражать, постоянно кого-то
хвалил и критиковал, хотя слабо разбирался в искусстве.
Он был
сторонником соцреализма, то есть искусства, понятного для восприятия, не
требующего подготовки и приукрашивающего действительность.
Например,
роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» за свой критический настрой по
отношению к советской действительности натолкнулся на неприятие партийного
руководства. На встречах с интеллигенцией Хрущев часто оценивал его негативно.
Во время одной из встреч у него даже возник спор об этом романе с Маргаритой
Алигер. Когда аргументы у советского лидера закончились, он назвал писательницу
«либералкой».
В то же
время он ценил повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» за
реализм, любил повторять: «Это прекрасная повесть».
— Хрущев пытался опереться на
интеллигенцию, в том числе художественную, в борьбе с культом личности и
сталинистами?
— Мне
представляется, что скорее интеллигенция пыталась опереться на Хрущева. Уже в
1956 году в ней обозначились две группы — либеральная и консервативная, причем
не все консерваторы обязательно были сталинистами. Первые считали, что нужно
продолжить реформировать советский строй, усилить десталинизацию, вторые
считали сделанное достаточным. В одно время либералы были даже более
влиятельными, чем консерваторы. Например, им удалось добиться через помощника
Хрущева Владимира Лебедева публикации «Одного дня Ивана Денисовича». Однако
перед этим Лебедев настоял, чтобы перед читкой Хрущеву Солженицын убрал резкую
критику надзирателей лагеря и подчеркнул, что вина за репрессии и создание
системы лагерей лежит на Сталине.
Но были и
иные примеры. Вскоре после публикации Солженицына в «Новом мире» и выхода
стихотворения Евгения Евтушенко «Наследники Сталина» в «Правде» (октябрь 1962
года) консервативная часть партии и общества попыталась натравить Хрущева на
либералов. Одним из следствий этой контратаки стала реакция Хрущева на выставку
авангардистов.
— Какое из искусств было важнейшим
для Хрущева?
— С
формальной точки зрения он был не чужд театру, часто посещал его в рамках
встреч с зарубежными деятелями. Говорят, ему нравилась опера, но Алексей
Аджубей, зять Хрущева, писал, что особым вниманием лидера пользовалось
документальное кино.
Возможно, самоучка Хрущев полагал, что этому жанру доверяют
больше, чем игровому кино. Отчасти поэтому в 1961 году вышел документальный
фильм «Наш Никита Сергеевич», где рассказывалась его биография, немного —
частная жизнь, его роль в Победе, достижения во внешней и внутренней политике.
Без интереса Хрущева к документальному кино фильм не состоялся бы. Получается,
после развенчания культа Сталина начал насаждаться культ самого Хрущева.
— Насколько часто он встречался с
деятелями искусства?
— Нечасто.
Он рассматривал такие контакты утилитарно, видел в творческой интеллигенции
проводника политики партии в массы, что сближает его подход со сталинским. При
этом Хрущев чувствовал себя в разговорах с писателями и художниками неуютно,
поскольку для них нужен иной язык и уровень собственной культуры. Кроме того, в
разговоре даже с консервативно настроенными писателями и художниками Хрущев не
был застрахован от возможного спора.
Встречи с
интеллигенцией приобрели систематический характер после 1957 года, когда
власть Хрущева в партии и правительстве утвердилась окончательно: по одной
встрече было в 1958, 1959, 1963 и 1964 годах, в 1960 и 1962 годах произошло по
три встречи, а в 1961-м не было ни одной.
Фото: photochronograph.ru
На каждой
встрече Хрущев пытался направить творчество в нужное, как ему казалось, русло.
Он считал, что, помимо выступления с докладом, он имеет право перебивать
выступающих, сразу же задавать вопросы и выступать как ментор, чтобы художники
и писатели работали лучше. Это особенно ярко отразилось в период смены оттепели
охранительством.
В начале
1960-х годов Хрущев переключил внимание с писателей на художников и
скульпторов, их темы, их подходы, образ мысли. Он опасался, что если
предоставить им слишком много свободы, то могут повториться Венгрия и Польша.
— Какие наиболее серьезные конфликты
Хрущева и его окружения с творческой интеллигенцией можно назвать?
— До декабря
1962-го я выделила бы май 1957 года, когда на встрече с творческой
интеллигенцией произошел спор Хрущева с писательницей Мариэттой Шагинян о
культе личности и десталинизации. Последняя утверждала, что критика Сталина
очень ограничена, коснулась судьбы романа Дудинцева. Хрущев накинулся на
Шагинян, назвал Дудинцева «цыпленком», который не понимает действий партии. Он
также подчеркнул, что партия работает правильно, а часть интеллигенции не
способна понять установки власти.
Примерно
через неделю состоялась вторая встреча, на которой уже Маргарита Алигер сказала
о недостаточности критики Сталина, но там Хрущева поддержали писатель
Константин Федин и художник Александр Герасимов, заявившие, что партия права и
критика культа ведется в нужных пропорциях.
— Конфликты имели политические
причины или были следствием непонимания советскими лидерами новых направлений в
искусстве?
— Это
сочеталось. Первично они возникали на политической почве: часть интеллигенции
ждала продолжения реформ, а власть полагала, что сделанного достаточно. Сам
Хрущев говорил, что к Сталину надо относиться диалектически: мы его критикуем,
но при этом помним, что при нем было много хорошего. Грань критики, которую
нельзя было перейти, определял ЦК КПСС.
На
политический спор наложились разногласия в искусстве: появилась идея, что
абстракционизм, новое искусство, недоступное пониманию власти и простого
народа, враждебно социализму. Никто не вспоминал, что авангардисты — наследники
советских художников 1920-х годов, а тот же Элий Белютин — ученик Аристарха
Лентулова.
Затем
появился джаз, который не понравился Хрущеву. Разница в культурном багаже
привела к примитивизации спора: если вы поддерживаете партию, то работаете в
жанре соцреализма, а если вы авангардисты, то по умолчанию становитесь
противниками партии и государства.
— Планировался ли визит Хрущева на
выставку МОСХ в Манеже?
— В целом
это был запланированный визит, но выставка МОСХ организовывалась сложно. На
первом этаже выставляли произведения Исаака Бродского, Александра Дейнеки,
других известных живописцев, с ними Хрущев был знаком и поэтому ожидал
протокольного посещения с краткими вопросами. Однако на втором этаже в
нескольких небольших комнатах выставлялись произведения абстракционистов,
осмотр которых не планировался Хрущевым заранее.
— Как они там оказались?
— В конце
ноября 1962 года в студии художника Элия Белютина на Таганке была открыта
выставка современного искусства. Она была закрытой, но ее посетили сотни
человек, в том числе советские чиновники, курировавшие культуру, а также
западные корреспонденты, которые позже написали о ней.
Произведения
Белютина, Роберта Фалька, Бориса Жутовского и других предложили представить на
выставке в Манеже. При этом мало кто из художников задумался, почему картины,
не получившие официального одобрения, отправили туда.
— Как Хрущев увидел картины
авангардистов? Что вызвало его гнев?
— Свидетели
выдвигают разные варианты. Есть версия, что Екатерина Фурцева, бывшая в тот
момент министром культуры СССР, об этом не знала, а Хрущева на выставку
абстракционистов привели члены ЦК Михаил Суслов, Леонид Ильичев и Александр
Шелепин вместе с председателем правления Союза художников РСФСР Владимиром
Серовым. Эти же люди якобы заранее наговорили Хрущеву гадости о художниках, в
частности акцентировали внимание на том, что абстракционисты высмеивают главу
государства. Когда Хрущев поднялся на второй этаж Манежа, абстракционисты встретили
его аплодисментами, советский же лидер оборвал их, потом, увидев картину
Фалька, стал критиковать все и всех: спросил, женат ли автор и видел ли он хоть
раз в жизни обнаженную женщину. Потом Хрущев назвал портрет брата Бориса
Жутовского юродством.
Закончилось
все спором с Эрнстом Неизвестным. Хрущев назвал его работы «дегенеративным
искусством», вряд ли зная, что этот термин употребляли нацисты. Когда советский
лидер обвинил скульптора в антисоветчине, выяснилось, что Неизвестный —
фронтовик, получивший тяжелое ранение.
Эрнст Неизвестный, фото: histrf.ru
Несколько
раз Хрущев употребил в адрес художников слово «педерасты».
После этого
всю выставку ликвидировали буквально за ночь, поэтому москвичи, пришедшие в
Манеж на следующий день, уже не смогли ее увидеть. «Белютинцы» и абстрактное
искусство оказались под запретом на долгие годы.
Вероятно,
Хрущева раздражало, что художники посмели с ним спорить и указали ему, что он
слабо разбирается в искусстве. Возможно, что скульптура Неизвестного «Атомный
взрыв» напомнила советскому лидеру о недавнем Карибском кризисе, который он
считал своим политическим поражением.
Вскоре
участников выставки настигла политическая кара: в «Правде» вышла статья, где
художников требовали исключить из Союза художников и из партии. Однако это не
могло быть реализовано, поскольку никто из них и так не был ни членом партии,
ни членом союза.
— То есть консерваторы использовали
Хрущева в профессиональном конфликте?
— Да, именно
так: с помощью Хрущева они свели счеты с художниками и скульпторами
авангардистами.
— Каковы были последствия разноса,
наказали ли участников скандала?
— Участников
не наказали, лишить партбилетов не получилось: все они были беспартийными, но
после выступления Хрущева на важные посты в сфере культуры вернули откровенных
сталинистов. Они стремились закрепить успех и запретить любые новации, но
либералы (Илья Эренбург, Корней Чуковский, Константин Симонов, Михаил Ромм и
другие) обратились к Хрущеву с просьбой свернуть критику авангардистов. Однако,
судя по стенограммам встреч, он поддержал консерваторов и продолжил критиковать
на все лады авторов альтернативного искусства.
Любопытно,
что информация о посещении Хрущевым Манежа просочилась в общество, хотя в
советских СМИ ничего сказано не было. Вследствие этого в адрес Хрущева начали
поступать критические письма, где первого секретаря называли нарушителем
ленинских принципов и обвиняли в нетерпимости, навязывании собственного мнения
и создании культа собственной личности.
При этом
писателей с либеральными взглядами не запретили, а авангардистов не сажали и не
направляли в психиатрические лечебницы, как это было уже в конце 1960-х —
1970-е годы.
— Как сам Хрущев объяснял причины
своей несдержанности?
— В мемуарах
он жалел о своем поведении, он объяснял его боязнью, что «оттепель» превратится
в «половодье» и он потеряет управление страной. Вспоминая, Хрущев также
признался, что, критикуя Неизвестного, допустил грубость, хотя был обязан
сдержаться в силу занимаемой должности. В завершение того отрывка он говорил,
что был и остается противником новых течений, однако это не давало ему права
бороться с художниками административными мерами. Новые направления нельзя
сдерживать и отправлять в загон, иначе искусство превратится в жвачку, надо
давать художникам право свободно высказываться.
Однако все
это Хрущев сказал уже после снятия со всех постов в партии и правительстве.
Неизвестному и другим художникам он так и не сказал этого лично.
— Случались ли еще подобные эскапады
в разговорах с деятелями искусства до последовавшей через два года отставки?
— Да, причем
не раз. Через две недели после Манежа, 17 декабря, состоялась встреча с
творческой интеллигенцией, на которой по замыслу ее инициаторов должно было
состояться примирение Хрущева с художниками. Все надеялись, что гнев Хрущева
остыл и можно будет переключить его внимание на продолжение реформ, уговорить
на какие-то послабления. Однако первый секретарь, подняв в начале встречи тост
за Солженицына, затем отклонился от написанной ему речи и обвинил художников в
том, что их учили на народные деньги, а если народ их не понимает, то неясно,
для кого они работают. Это было предельно ясное послание: вы должны рисовать
то, что одобряет партия.
Потом он
постоянно перебивал выступавших, но его хамство встретило отпор: когда Хрущев
пробормотал в адрес одного из докладчиков: «Горбатого могила исправит», поэт
Евгений Евтушенко громко сказал, что прошли времена, когда ошибки исправляла
могила.
Кроме того,
140 из 400 приглашенных на собрание деятелей искусства отказались участвовать в
неофициальной части встречи, продемонстрировав свое неприятие партийной манеры
общения.
Затем был
эпизод на официальной встрече Хрущева с интеллигенцией в Кремле в мае 1963
года, где он уже во вступительном слове потребовал от передавших информацию о
его эскападе в Манеже «шпионов» покинуть зал.
Кадр из фильма «Застава Ильича»
В тот раз
досталось режиссеру Михаилу Ромму, который вступился за Марлена Хуциева и его
фильм «Застава Ильича» («Мне двадцать лет»). Затем писательница Ванда
Василевская раскритиковала писателя Василия Аксенова и поэта Андрея
Вознесенского за их положительные отзывы о Борисе Пастернаке в польской прессе.
После ее выступления Хрущев обрушился сначала на Вознесенского за его поездку в
США и, распалясь, сказал, что если тому так нравится заграничная культура, то
он может выехать за границу и получить свой паспорт по почте. Досталось и
Аксенову.
После
разноса Аксенов и Вознесенский вынуждены были опубликовать покаянные письма,
где они публично признали ошибки, чтобы избежать возможного запрета на
публикацию своих произведений.
— Хрущев пытался загладить конфликт
позднее?
— Перед
Неизвестным он извинился только в мемуарах. В опале Хрущев, наверное, обдумал и
переосмыслил свое поведение. Он встречался с интеллигенцией, в том числе на
даче принимал Бориса Жутовского, что можно отчасти назвать признанием своей
неправоты.
— Можно ли сказать, что заказ
памятника на могиле Хрущева скульптору Эрнсту Неизвестному отражает их
примирение?
— Сначала
родственники Хрущева сочли идею заказать памятник у Неизвестного странной, но в
итоге состоялась встреча сына первого секретаря, Сергея Хрущева, со
скульптором. Неизвестный загорелся идеей и сказал, что, несмотря на споры и
тяжелые времена, он вспоминает о Хрущеве с теплотой. После этого начался
конфликт между семьей и властями, а также давление на скульптора, которому
угрожали, что не дадут новых заказов и не наградят, если он создаст памятник.
Однако в итоге памятник все же был поставлен, а скульптурную голову в нишу
ставил лично Неизвестный.
Это можно
назвать неким символом посмертного примирения.
3.3.3. Скандал в Манеже и встречи Хрущева с художественной интеллигенцией
Публикация повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича», воспринятая в определенных кругах интеллигенции как поворот в сторону дальнейшей либерализации, по времени совпала с выходом в свет массового учебного пособия «История КПСС» под редакцией директора Института марксизма-ленинзма П.Н. Поспелова. По идее оно должно было заменить собой сталинский краткий курс «Истории ВКП(б)». И потому многие ожидали увидеть там свидетельства дальнейшего разрыва со сталинизмом. Но вот именно «дальнейшего» там не было. Все ограничилось пересказом решений последних трех партийных съездов и пленумов ЦК, начиная с 1953 года. А.Т. Твардовский, просмотрев на ноябрьском пленуме ЦК КПСС эту книгу, записывал: «Убожество новой лжицы взамен старой лжи, обладавшей, по крайней мере, большей самоуверенностью и безоговорочностью. Культ личности, оказывается, “не мог поколебать ленинских идеологических и организационных форм”, а между тем ниже речь идет о “восстановлении ленинских норм”. Все, что в истории советского периода неразрывно связано с именем Сталина и явилось успехами социализма, все это делала “Партия” вопреки воле Сталина и т. д. и т. п. Жалкое впечатление: поручили мелкому чиновнику «исправить» известный “краткий курс”, он и делает это, стремясь не упустить ни одного из “указаний” и “разъяснений”, но без всякой заботы относительно убедительности целого. Горе!»{1779}.
Одновременное появление в свет этих двух произведений было по-своему символично. В этом факте можно обнаружить сразу две тенденции, два возможных вектора, два взгляда не столько на недавнее, связанное с именем Сталина прошлое, сколько на сегодняшний день и завтрашние перспективы развития страны. И, что характерно, носителем обеих этих несхожих тенденций был сам глава партии и правительства.
1 декабря 1962 г. он посетил открывшуюся в Манеже выставку, посвященную 30-летию Московского союза художников. К этому времени живописцы и скульпторы работали и демонстрировали свои произведения как бы в двух руслах. Известные мастера старшего поколения продолжали придерживаться привычной тематики и стилистики. Они продолжали господствовать на больших официальных выставках. Но небольшие, часто однодневные выставки, проводимые в клубах и домах культуры, в учебных и научно-исследовательских институтах, свидетельствовали о появлении новых имен и нового направления в изобразительном искусстве. Выставки, где демонстрировались произведения нового, альтернативного направления, вызывали большой интерес и бурные споры в среде интеллигенции. Ее интерес подогревался краткостью подобного рода мероприятий, ограниченным доступом к ним и отсутствием должной информации. А массовый зритель, воспитанный на традициях передвижников и социалистического реализма, был далек от новых веяний в искусстве и, если ему приходилось, например, видеть произведения П. Пикассо и других современных западных художников, нередко проявлял агрессивность по отношению к тому, что не понимал. Партийное же руководство до поры до времени занимало настороженно-выжидательную позицию.
Участие художников альтернативного направления в выставке в Манеже первоначально не предполагалось. Но неожиданно, буквально накануне открытия, их пригласили. Посещение Хрущевым этой выставки описано многими мемуаристами — очевидцами этого события{1780}. За исключением отдельных деталей авторы не противоречат друг другу. По общему мнению, скандал был не случаен, он был хорошо подготовлен и срежиссирован руководством Академии художеств. Как вспоминает Б.И. Жутовский, «одна команда живописцев, находившаяся у власти, решила, что пора сводить счеты с другой командой, которая подошла к этой власти слишком близко, и, чтобы убивать наверняка, придумала, как воспользоваться обстоятельствами и сделать это руками первого человека в государстве»{1781}.
Апелляция к первому человеку в партии и государстве была обычным делом в борьбе художественных течений и научных школ еще со сталинских времен. Поддержкой Хрущева умел пользоваться А.Т. Твардовский, обращаясь к нему часто через головы своих непосредственных начальников и кураторов. Такой же поддержкой с помощью Суслова решил, по единодушному мнению мемуаристов, заручиться и первый секретарь Союза художников РСФСР В.А. Серов. Почти с первых шагов по выставке Хрущев был вовлечен в тщательно отработанный маршрут, где его глазам предстали непривычные, непонятные, а если и понятные, то далекие от казенного оптимизма фигуры и лица. В нужных местах Суслов слегка отодвигался, давая возможность напористому Серову вставить свои комментарии. Гнев Никиты Сергеевича был беспределен.
— Мазня, лишенная смысла и содержания! Патологические выверты духовно убогих авторов! — эти слова, приведенные в газетном отчете, лишь отчасти и в смягченном виде передавали ту ругань, которая обрушилась на головы художников.
Такое недостойное поведение, конечно, подрывало авторитет Хрущева и делало очевидным, что он становится объектом для манипуляций. Но, так как либеральная интеллигенция продолжала видеть в нем единственного гаранта курса на десталинизацию, она не отшатнулась, хотя и испугалась, а попыталась вступить с ним в диалог. За 30 подписями (в том числе С.Т. Коненкова, М.И. Ромма, А.А. Суркова и И.Г. Эренбурга) на его имя было отправлено письмо, в котором содержалось предупреждение о том, что без возможности разных направлений искусство обречено на гибель. Судя по всему, с авторами этого письма в ЦК состоялся разговор, и оно было ими отозвано, но не осталось без последствий{1782}.
Развернутая сразу же после выставки в Манеже идеологическая кампания против формализма и абстракционизма имела широкий международный резонанс. В европейских странах народной демократии и компартиях капиталистических стран, по сообщениям посольств, возникли серьезные опасения, не возврат ли это к прошлому, вызванный стремлением угодить Китаю? Двусмысленность положения заключалась и в том, что авангардистское искусство на Западе было обычно левым, прокоммунистическим, просоветским, В Москве готовилась выставка французских художников Ф. и Н. Леже, далеких от реализма. И получалось, что западные модернисты могли выставляться в СССР, а свои преследовались. Поэтому советское руководство решило продемонстрировать свое стремление к диалогу с творческой интеллигенцией, дабы найти в ней поддержку, а через нее воздействовать на формирование общественного мнения.
13 декабря 1962 г. отдыхавший в Пицунде А.Т. Твардовский узнал, что 17-го предстоит встреча деятелей культуры с членами Президиума ЦК. Позвонил в Москву своему заместителю по журналу Дементьеву. И, услышав от него, что «обстановка сложная, противоречивая», что «кочетовщина поднимает голову в связи с суждениями (Хрущева. — Ю. А.) о живописи», записал: «То — Солженицын, а то — нечто противоположное, — разберись. Только бы не вверзнуться в дерьмо». Переполненный думами о предстоящей встрече, он на следующий день, накануне вылета в Москву, фиксирует, как «нарастает решимость сказать прямо все о “кочетовщине” резко, без паники», и как вместе с тем его одолевает страх “вверзнуться” в «борьбу». «Очень, очень нужно подумать, нужно бы и посоветоваться, но с кем?»{1783}.
Однако диалога не получилось. Для Хрущева и его коллег эти встречи были только по форме диалогом. По содержанию они явились одной из разновидностей того, что называлось воспитательной работой партии среди интеллигенции, суть которой заключалась в сплошной нотации.
Аппарат пытался как-то скорректировать то негативное впечатление, которое осталось у многих интеллигентов от невоздержанного поведения главы партии и правительства. Секретарь ЦК КПСС Л.Ф. Ильичев, выступая на заседании идеологической комиссии ЦК КПСС с участием молодых литераторов, художников, музыкантов, кинематографистов и театральных работников 24 декабря 1962 г., что называется, по долгу службы, отдав должное тому, «как проникновенно говорил Никита Сергеевич Хрущев о высоком призвании советских деятелей культуры»{1784}, затем не раз повторял:
— Речь идет сейчас не о том, кого высмеять, кого шельмовать. У партии нет такой мысли. У нас есть одна мысль: помочь нашей молодой литературе и искусству петь во весь свой могучий голос, петь правильные песни в унисон с народом, с партией, помогая партии и народу строить великое коммунистическое общество. Исходите, пожалуйста, из того, что мы призываем трудиться во имя великих идей. И мы совсем не призываем вас прекратить это творчество{1785}.
Другое дело, что партия и не думала расставаться со своим монопольным правом определять, какие песни «правильные» и какие «неправильные». Вот в этих рамках, определяемых генеральной линией «служения великому делу коммунизма», Ильичев и попросил высказаться о том, что мешает молодым, рассказать о своем отношении «к заботе партии о дальнейшем развитии художественного творчества в нашей стране»{1786}.
Что и говорить, польщенные столь высоким вниманием к себе, все, бравшие слово, старались найти подходящие слова для того, чтобы высказать свою благодарность. Но и призыв к откровенности не остался без внимания. Например, Р.И. Рождественскому казалось диким, когда некоторые критики ставили под сомнение политическую благонадежность молодых поэтов и прозаиков:
— Я вспоминаю статьи в «Комсомольской правде» о Вознесенском. Какими только словами не назывались его успехи у молодых читателей и слушателей: это и погоня за дешевой популярностью, и шум эстрадной славы, и сезонная мода. Разбор произведений подме-нялся сплошными передержками и передергиванием, а подчас и просто клеветой{1787}.
Другой поэт, В.И. Фирсов, напротив, жаловался на то, что в определенной среде московской интеллигенции, особенно среди писателей, наметилось, укоренилось даже презрительное отношение к тем литераторам, которые твердо стоят на глубоко партийной основе:
— Их величают ортодоксами, консерваторами и бог знает еще какими словами. И стоит только сказать мне, что я отношусь с глубоким уважением к Грибачеву, Кочетову, Сергею Смирнову, Софронову, как на меня тычут пальцем…
Отметив, что часть столичной интеллигенции оторвалась от народа и ей чужды такие серьезные проблемы, как сельское хозяйство, он продолжил:
— И если я или мои друзья, положим, пишем о деревне, про нас говорят: «Это — консервативное начало. Подумаешь, о какой-то земле пишут. А нам подавайте общечеловеческие начала…». Я понимаю, им не очень понятны эти проблемы. Они начинают понимать проблемы сельского хозяйства, когда в стране случаются затруднения с мясом, молоком, маслом. Но они тут же начинают поносить Хрущева{1788}.
Живописец Н.И. Андронов обратил внимание на совершенно очевидное желание определенных лиц направить «удар, сделанный партией по наиболее отвратительным формам буржуазной идеологии в изобразительном искусстве», не по адресу. Вся терминология последних выступлений президента Академии художеств Серова и других, поспешивших «представить дело так, будто только они являются борцами за социалистический реализм», аналогична той, что велась в 1949 г. против Коненкова, Кончаловского, Фаворского и Сарьяна, нынешних классиков.
— Теперь этот удар направляется против художников, которые, может быть, в большей степени, чем кто-либо, заняты гражданскими темами, темами народа. Яркий пример — мой товарищ Павел Никонов… Если выбросить Никонова с выставки, гораздо легче будет руководить Академией художеств, он не будет беспокоить, ежедневно щекотать и т. д.{1789}
Остановился Андронов и на, как он сказал, «несколько удивляющих нас» методах официальной пропаганды:
— Недавно в «Правде», а потом в «Советской культуре» напечатано письмо в адрес Никиты Сергеевича от технолога Мытищинского машиностроительного завода. В нем говорится: «Недавно побывали на выставке работ московских художников. На нас произвела большое впечатление картина “Отдых после боя” Непринцева». Но это ленинградский художник, и картина его не была на выставке! Значит, эти товарищи, подписавшие письмо, на выставке не были. Простите, кому нужны такие методы? Это пахнет фальшивкой{1790}.
Поэт Е.А. Евтушенко начал с того, что сказал, как его «глубоко тронули, заставили задуматься слова Никиты Сергеевича Хрущева о том, что у нас не может быть мирного сосуществования в области идеологии». И в качестве примера сослался на изданную в Нью-Йорке якобы литературоведческую книжку «Весенний лист», в которой утверждается, будто между отцами и детьми в СССР существует вражда.
— Сколько бы они ни старались представить нас как людей, якобы при помощи эзопова языка, при помощи других методов нападающих на то святое, что было у нас в прошлом, это им не удастся. Есть подонки, есть подонки вроде Есенина-Вольпина, сочинившего эту грязную книжечку. После того, как мне подсунули под дверь в Лондоне эту книжку, я смыл руки мылом, и мне все казалось, что исходит гнилостный запах от нее. Есть подонки, привлекающие к себе иногда глупых, заблуждающихся парней, которые издают книжки вроде «Синтаксиса», «Коктейля»… Но они не определяют подлинное лицо нашей молодежи{1791}.
Но не только «подонки» помогают западным «специалистам по русской душе» представлять советскую молодежь как загнившую. Волей-неволей им в этом помогают и наши критики.
— Сколько, например, на меня было возведено страшных прозвищ! Я был вождем духовных стиляг, как писал товарищ Дымшиц, я был декадентом, пошляком, танцующим на принципах ленинского интернационализма… А сколько вешали различного рода собак на Роберта Рождественского? Люди переходили грани просто литературного спора. Это все очень печалит. Поймите, печально слышать это в своей стране{1792}.
Касаясь обвинений в том, что он дружит с Э. Неизвестным, и заметив, что «это звучит уже какой-то угрозой», Евтушенко признал, что «глубоко дружески» относится к этому человеку, и выразил абсолютную убежденность в том, что «те замечания, которые были высказаны Никитой Сергеевичем в адрес Неизвестного, имели глубоко дружеский смысл», и, хотя ему на последнем совещании «досталось здорово, а человек ушел окрыленный, с желанием работать». На этом совещании шел разговор и о его, Евтушенко, стихотворении «Бабий Яр». Так вот, вернувшись к себе домой и перечитав это стихотворение, «заново продумал все высказывания Никиты Сергеевича и, именно потому, что они были глубоко дружеские, пересмотрел это стихотворение, увидел, что некоторые строфы субъективно правильны, но требуют какого-то разъяснения, какого-то дополнения в других строфах».
Не прошел он и мимо намеков, сделанных Фирсовым:
— Если бы я увидел человека, который посмел рассказывать подобные анекдоты (о реорганизации сельского хозяйства и о Хрущеве. — Ю. А.), я, прежде всего, дал бы ему в морду, а потом бы написал заявление на человека этого, хотя никогда не писал заявлений. И написал бы совершенно искренне и правильно{1793}.
На фоне этих недвусмысленных деклараций о лояльности Евтушенко позволил себе коснуться темы, которая была напрочь неприемлема для значительной части идеологического аппарата, но которая, был уверен он, близка сердцу Хрущева:
— Конечно, в нашей жизни есть и наследники Сталина, но самое основное, чем мы гордимся, это то, что весь советский народ и его молодежь — это не наследники Сталина, это наследники революции. Я убежден, что советская молодежь это понимает по-настоящему{1794}.
Страстным было выступление художника И.С. Глазунова. Он высказал свое несогласие с «обывательски казенным оптимизмом», отгораживающим себя стеной равнодушия от тревожного и во многом еще не отстроенного мира.
— Драматическое восприятие мира не есть пессимизм, как многие понимают у нас, — уверял он. — Всякое утверждение есть борьба, а борьба всегда драматична. Зачастую жизнь утверждается через смерть героя. Не пора ли нам покончить с мещанской болезнью трагедиебоязни, когда сытая улыбка обывателя выдается за оптимизм?{1795}
Говоря далее о поисках новых путей в искусстве, Глазунов выразил сожаление, что некоторые художники пытаются следовать образцам 20-х годов, ибо эти модные вчера и провинциальные сегодня течения во многом чужды лучшим традициям русской национальной школы, идеи которой лучше всего выразил Врубель. С горечью и довольно резко обращал он внимание на «фактическое уничтожение, добивание национальных традиций, на выкинутые на свалку останки Пересвета и Осляби, на уничтоженные саркофаги Минина и Пожарского».
— На чем мы будем воспитывать патриотическую гордость, что мы будем любить, чем будем гордиться? Вот недавно мы отпраздновали юбилей «Слова о полку Игореве». Как отпраздновали? Взорвали музей в Чернигове, где находились документы, ему посвященные. Не так давно взорвали в Витебске памятник XII века — современник «Слова». И если мы предъявляли немцам на Нюренбергском процессе обвинение в том, что они уничтожали памятники XVII и XVIII веков, то что делать с секретарем исполкома Сабельниковым, который здравствует до сих пор?.. Год назад в Ленинграде взорвали удивительный собор XVIII века на Сенной площади, где архитектор Власов дал бой безликому барокко, шедшему с запада черной волной. И вот этот удивительный архитектурный памятник, в котором воплотилась победа русских национальных форм в искусстве, взорвали вопреки воле общественности, которая хлопотала, чтобы спасти его… Странная картина — прилетает Гагарин в Москву, и в этот же день ломают дом на улице Горького, где основоположник наших космических достижений основал клуб космонавтов и где до этого бывали Чайковский и Мусоргский. Новоспасский монастырь в Москве Алевизом Новым построен, а такое впечатление, что там только что прошел хан Батый. Как же мы можем говорить о гордости за свое прошлое, о национальных традициях в искусстве, когда привыкли, что иконы надо разрубить, заколотить ими окна или выкинуть?{1796}
7-8 марта 1963 г. в Кремле состоялось еще одно совещание высшего советского руководства с представителями творческой интеллигенции. В самом начале совещания, пока докладчик — секретарь ЦК КПСС — шел к трибуне, Хрущев, сославшись на утечку информации о предыдущем совещании в заграничные средства массовой информации, обратился к тем из присутствующих, которые «пришли сюда как представители буржуазных агентств», и предложил им покинуть зал, предупредив, что если они все же останутся здесь, а потом «пойдут информировать и докладывать», то против них будет применен «закон об охране нашей государственности». Переждав бурные аплодисменты, он сказал:
— Вы можете открыто уйти, можете незаметно, вроде бы в уборную{1797}.
Как и на других подобных мероприятиях его многочисленные и пространные реплики были в центре внимания собравшихся. Например, касаясь начавшейся борьбы против абстракционистов, Хрущев опроверг разговоры, будто «она началась потому, что в сельском хозяйстве провал, в промышленности провал», и сказал по адресу авторов таких слухов:
— Сидит в своем личном клозете, нюхает свой дух и считает, что это — действительность нашей страны. А считая себя писателем, думает, что получил право определять политику. Извините.., руководство партии мы ни с кем не делим…
Переждав раздавшиеся аплодисменты, он продолжил:
— Поэтому давайте договоримся, кто судья… Начала всегда были, есть и будут… Может вы думаете, что при коммунизме будет абсолютная свобода? Кто так думает, не понимает, что такое коммунизм{1798}.
Не обошлось без прямых обвинений в нелояльности. Касаясь выступления Эренбурга на предыдущей встрече, когда тот, соглашаясь, что Сталин, возможно, его любил, утверждал, что сам-то он его не любил, «а любовь без взаимности — это не любовь», М. Шолохов посчитал нужным заметить:
— Не знаю, как у него сейчас с любовью с членами Президиума, вроде ничего не получается. А вот мы, большинство коммунистов и беспартийных, сидящих здесь, вот мы любим наших товарищей и надеемся, что это взаимно{1799}.
Хрущев поддержал подобное стремление «указывать пальцем». Признав, что судить о работе деятелей искусства никто не может лучше, кроме них самих, он сказал:
— И если вы нас другой раз привлекаете, вы не думайте, что нам приятно говорить вам гадости. Но раз гадость появляется, так надо о ней говорить и указывать [на нее] пальцем. Поэтому избавляйтесь сами, самоочищайтесь от налетов. Мы только будем радоваться{1800}.
Очевидно, поняв это высказывание как прямое указание, В. Василевская стала зачитывать отрывки из интервью двух советских писателей (прозаика и поэта), опубликованного в польском журнале, которое она посчитала «вредным». Назвала и авторов: Вознесенского и Евтушенко. Вознесенского тут же попросили объясниться. Взойдя на трибуну, он начал читать заранее приготовленный текст:
— Как и мой учитель Владимир Маяковский, я не член Коммунистической партии…
Он хотел продолжить, сказав, что, как и его любимый поэт, он не представляет «своей жизни, своей поэзии, каждого своего слова без коммунизма», но Хрущев не дал это ему сделать, прервав гневной тирадой:
— Почему вы афишируете?.. «Я не член партии!». Вызов дает!.. Сотрем всех на пути, кто стоит против Коммунистической партии, сотрем! Бороться, так бороться, у нас есть порох.
Аплодисменты и шум в зале сопровождали эти его слова.
— Вы представляете наш народ, или вы позорите наш народ? — продолжал атаковать Хрущев Вознесенского.
Тот явно растерялся и залепетал:
— Никита Сергеевич, простите меня…
Но объясниться ему не было дано возможности.
— Мы никогда не дадим врагам воли, никогда! — под бурные аплодисменты продолжал орать первый секретарь ЦК КПСС и председатель Совета министров СССР.
— Ишь какой — «я не член партии!» Он нам хочет какую-то партию беспартийных создать. Нет… Здесь либерализму нет места, господин Вознесенский{1801}.
Эта гневная тирада вовсе не значила, что гнев застил ему глаза. Он прекрасно видел, кто и как в зале реагирует на его слова.
— Здесь агенты сидят, — неожиданно объявил Хрущев. — Вот эти два молодых человека довольно скептически смотрят, и, когда аплодировали, они носы воткнули. Вон там двое — один очкастый, другой без очков{1802}.
Воспользовавшись тем, что негодование Никиты Сергеевича обрушилось на другие головы, Вознесенский попытался было оправдаться, ссылаясь снова на Маяковского. Но Хрущев наверное знал и об особом его отношении к Пастернаку, заявив:
— Ишь ты какой — Пастернака… Мы предложили Пастернаку, чтобы он уехал. Хотите, завтра получите паспорт. Можете сегодня получить. Уезжайте к чертовой бабушке{1803}.
И тут же, без всякого перехода, предложил пригласить на трибуну и послушать «вот тех молодых людей», коих только что уличил в том, что они не аплодируют ему.
— Это Аксенов, а это Голицын, художник, — назвал их фамилии секретарь ЦК КПСС Ильичев.
В зале тут же раздались голоса:
— Посмотрите на их внешний вид! Пришли в Кремль, а как индюки одеты!{1804}
Но ожидания нового «избиения младенцев» не оправдались. И Голицын, а вслед за ним и Аксенов, едва оказавшись на трибуне, поспешили заявить о своих репрессированных и реабилитированных отцах. Ругать их Хрущев не решился, ограничившись отеческим наставлением:
— Не становитесь на ложный путь. «Оттепель» — лозунг, который дал вам Эренбург, это не наш лозунг… Мы не признаем лозунга «Пусть расцветают все цветы!»… Я угрожать никому не хочу, но предупредить должен. Я, как Александр Невский (вот здесь сидит Черкасов) «иду на вы»{1805}.
Тогда в качестве крайнего, «мальчика для битья» Ильичев предложил вызвать на трибуну секретаря парткома Московского отделения Союза писателей Е. Мальцева, хотя он и не записывался для участия в прениях.
— В большом коллективе есть разные люди, есть и незрелые, с которыми надо работать и которых надо воспитывать, — начал было он. — Я об этих выступлениях (то есть интервью. — Ю. А.) только сейчас услышал. Поэтому нужно, чтобы нас информировали о выступлениях наших товарищей [за границей]… Мы никакую иностранную информацию не получаем.
— Слушайте, это элементарно, — прервал его Хрущев, — когда в уборную заходите, вы чувствуете запах? А если вы сидите в ней? Нет, знаете, если коммунист вы, так вы не можете говорить: «Доложите мне, что это контрреволюционер, тогда я его арестую».
— Речь идет об информации, которую мы не получаем, — продолжал оправдываться Мальцев.
— Он десять лет сидит с ним и не знает, что он контрреволюционер… Мы от вас должны получать. Вы должны!{1806}
Этот призыв был услышан, и попросивший слова вне очереди Е.А. Смирнов проинформировал, как столичные писатели на выборах в свое правление провалили председателя правления Союза писателей РСФСР Л. Соболева только потому, что он попытался «очень осторожно сказать о Кочетове, что нельзя же так коммуниста прорабатывать и убивать».
— Московская организация стоит на неверных путях и поэтому сказать боится правду Центральному комитету. Нам нужна поддержка.
Такая поддержка от лица бюро ЦК КПСС по РСФСР и была обещана{1807}. И тут Хрущев вспомнил о письме группы писателей в ЦК по поводу того, что было в Манеже:
— Как это могло случиться, что беспартийный Эренбург увлек партийного Суркова подписать этот документ? Член ЦК, или кандидат в члены ЦК, товарищ Сурков. Кто еще подписал из старых писателей? Товарищ Симонов, тоже бывший кандидат в члены ЦК… Товарищ Сурков, с кем вы хотите сосуществовать?{1808}
Главный редактор журнала «Октябрь» В.С. Кочетов пожаловался на то, что во время заграничных поездок его одолевают вопросами о Пастернаке:
— А нашу литературу никто не знает. Правда, знают имена Евтушенко и Вознесенского, — стихов не знают, знают только то, что вокруг них происходит. У них надежда, не сокрушат ли они советскую власть. Поэтому это им очень интересно{1809}.
— Пастернак на это надеялся, — согласился с ним Хрущев, но не стал делать таких же выводов относительно Евтушенко и Вознесенского и, мало того, фактически признал, что и с Пастернаком изначально поступили неправильно: — Если бы книгу его «Доктор Живаго» издали, никакой премии Нобелевской он не получил бы{1810}.
Не обошелся Кочетов и без выпада против Твардовского:
— Вот посмотрите, в «Новом мире» была напечатана замечательная штука — «Вологодская свадьба», которую когда читаешь, просто жуть берет… где показаны идиотизм, круглые пьянки, дураки… Смельчаки пишут, смельчаки печатают{1811}.
Хрущев на этот выпад никак не реагировал, и Кочетов, зачитав пространное письмо протеста против этой публикации из той же Вологды, выразил желание опубликовать его:
— Оно говорит гораздо больше о нашей жизни, чем все эти подозрительные писания… Откуда все эти выдумки идут? Или не хочет видеть, или заштамповывает в представлении, что все надо поносить… со Сталиным выбросить советскую власть, коммунизм и прочее{1812}.
Художник Д.Л. Налбандян — автор многочисленных живописных полотен на историко-революционную тему с непременным присутствием на них вождей (Ленина, Сталина, Кирова) сетовал, что газета «Советская культура» не печатает его отрицательный отзыв на воспоминания Эренбурга, изображающего советское искусство сугубо административным и сплошь официальным. Выразил он негодование и по поводу того, что такой «замечательный художник» как Иогансон (президент Академии художеств. — Ю. А.) оказался забаллотированным при выборах делегатов на съезд художников противниками соцреализма:
— Надо, чтобы им дали по мозгам… Не только у нас в Москве, но и в других республиках выбирали на съезд всех тех художников и критиков, которые стоят за такое «новшество»{1813}. Б.В. Иогансон был президентом Академии художеств, то есть входил в номенклатуру ЦК КПСС, и уже только в силу этого Хрущев мог заподозрить политическую подоплеку в борьбе ряда художников за обновление руководства их союза. Поэтому он не оставил без внимания то, что услышал:
— Если такие вывихи в [вашей] союзной организации, то не надо созывать съезд… Центральный комитет берет на себя ответственность и созовет совещание, а Центральный комитет, конечно, знает, кого пригласить на совещание. Нам нужно собрать те силы, на которые мы опираемся, а не те, которые хотят поставить себя в оппозицию партии. Пусть они собираются, мы им дадим паспорта на выезд для таких собраний{1814}.
Посещение высшим советским руководством художественной выставки в Манеже и последовавшие затем его встречи с представителями творческой интеллигенции вызвали неоднозначные отклики в народной массе. На вопрос «На чьей стороне были тогда ваши симпатии?» — 12% опрошенных в 1998 г. и 22% опрошенных в 1999 г. ответили, что их предпочтения находились на стороне власти и что, считая Хрущева правым, они поддержали его обвинения. Д.И. Авдеев, художник из Московского института стекла, был за реалистическую живопись, а на выставке в Манеже было много абстракции{1815}. Не нравились такие картины М.Н. Лепинко, радиотехнику из Военно-морской академии им. Крылова в Ленинграде{1816}. «Я тоже могу такое рисовать, почему бы и нет, а Хрущева мы уважали», — говорила А.Г. Столярова, бригадир моляров из Можайска{1817}. «Любое творчество должно быть не только понятным, но и приятным людям», — был уверен сварщик завода автокранов в Балашихе А.Ф. Нудахин{1818}.
«Это не искусство» — вместе с Хрущевым был убежден рабочий Метростроя М.М. Гурешов. «Это не было искусством», — считал и В.М. Михайлов из подмосковной Тайнинской, лично побывавший на той выставке в Манеже. Вспоминая бесформенность некоторых скульптур и натюрморты, изображающие «рваный ботинок, три железки, болт и скобу», таможенник Ю.Н. Шубников из Внуково риторически спрашивал: «Разве это искусство?». «Нарисуют точку и назовут искусством!» — говорил водитель В.А. Кусайко из автоколонны 1763 в Ногинске. «Сюрреализм и модернизм с черным квадратом никогда не считала подлинным искусством» учительница Константиновской школы в Загорском районе В.С. Безбородова. «Не приемлю никаких извращений в искусстве», — говорил ее муж, техник местного деревообделочного завода В.С. Безбородов. Считал, что художники «бесятся от жира», москвич А.В. Шаталин. «Наша интеллигенция зажралась», — говорила Л.С. Трофимова из Ярославля. «Разогнал интеллигентов, и правильно, работать надо, а не прохлаждаться!» — говорила заведующая отделом кадров треста «Ефремовстрой» Р.Г. Пономарева. «Новомодные художественные изыски» были чужды инженеру МЭИ А.В. Митрофанову, увлеченному своей работой и горным туризмом, поэтому к гонениям на «авангардистов» он был равнодушен и «даже немного одобрял их»{1819}.
«Как бы то ни было, но власть всегда права», — рассуждал С.Е. Тишко, главный инженер Серпуховского текстильного комбината{1820}. Такого же мнения придерживался А.А. Линовицкий, грузчик одного из продовольственных магазинов в Алексине{1821}. Суть обвинений «не дошла» до рабочей рыбокомбината в Поронайске на Сахалине Т.С. Зайцевой, но она «всегда старалась быть на стороне власти, особенно в вопросах, которые не понимала»{1822}. О том, что говорил Хрущев на выставке и на встречах с художественной интеллигенцией, ничего не ведал техник предприятия п/я 41 в Подольске А.Д. Арвачев, но согласился с обвинениями, подхваченными средствами массовой информации: он был «полностью на стороне власти». «Мы, рабочие, всегда власть поддерживали», — заявлял Н.А. Бондарук из совхоза «Хмельницкий» на Украине. То же самое говорила и работница швейной мастерской № 23 в Москве Л.В. Гурьева. На стороне власти были симпатии учительницы начальных классов Н.С. Мартыновой и медсестры Е.А. Кузнецовой из подмосковного поселка Дзержинский, хотя сами они толком не представляли себе, вокруг чего на Манеже разгорелся спор. Всегда был «за Хрущева» колхозник В.Д. Жаров из деревни Марково Лотошинского района{1823}.
Тогда техник Мосэнерго Б.С. Городецкий считал, что прав был Хрущев, сейчас же «стали понимать, что каждый может рисовать и лепить, как хочет»{1824}. «Среди интеллигенции было много врагов», — объясняет рабочий В.Н. Проскурин, который, правда, и Хрущева считал «врагом народу»{1825}.
Считали, что Хрущев не прав, и были на стороне тех, кого обвиняли в разного рода грехах, в том числе антисоветизме, соответственно 19 и 22% опрошенных.
Красивыми нашла обруганные Хрущевым картины шофер одной из московских автобаз Е.П. Серова. Симпатии художника-оформителя одного из московских НИИ М.Г. Даншюва были на стороне пострадавших: «Та выставка была многогранна, а Хрущев, понимая только реализм, дал свою субъективную критику авангардного искусства». На стороне «новаторов от искусства» были симпатии слесаря завода ОКБ-2 О.В. Шеффера: «Хрущев в нем вообще не разбирался и лез в те области, в которых был некомпетентен». Посетивший выставку в Манеже инженер предприятия п/я 577 А.В. Анисимов «в душе считал, что Хрущев не прав», тоже объясняя его поведение непониманием этого направления живописи и скульптуры. «Безграмотным мужиком» обозвал Хрущева инженер Л.Ю. Бронштейн из города Ромны, также побывавший на этой выставке. «Над ним смеялись», — свидетельствовал шофер МИДа Г.В. Алексеев. Сочувствовали обруганным художникам и открыто смеялись над глупостью Хрущева, по словам сотрудницы Библиотеки иностранной литературы Э.Д. Абазадзе. «Возмутилась безапелляционностью» архитектор К.Н. Ненарокова. Было стыдно за Хрущева работнице Комитета по радиовещанию СССР Н.И. Фарбер и работнице плавательного бассейна «Москва» Н.С. Разореновой. Считала Хрущева «полуграмотным осколком окружения Сталина» учительница А.В. Кочеткова из Мытищ. Самодурством назвал выступления Хрущева перед художественной интеллигенцией корреспондент газеты «Люберецкая правда» Е.Н. Фильков, Так как Хрущев, по мнению техника из трамвайного депо им. Баумана А.И. Харитонова, был «почти неграмотен», то и «в любом проявлении интеллигентности видел антисоветчину». «Это тоже искусство», — считала медсестра из Бабушкинского райсовета П.П. Хлопцева. Недоумение вызывали оценки Хрущева у учительниц из подмосковного Косино Г.К. Пятикрестовской и Н.Б. Косяк. Нелепыми показались последней и обвинения в антисоветизме. Не верил, что «все обвиняемые — враги народа», рабочий Красногорского оптико-механического завода В.Д. Бакин. Симпатии рабочего завода № 30 А.И. Кирьянова были на стороне обвиняемых, так как он считал, что их несправедливо обвиняют. «Это было против Хрущева», — говорил техник Ленгипропромстроя И.Ф. Григорьев, сам, правда, не уважавший абстракционизм. Произволом назвала поведение Хрущева врач из Ленинграда Н.В. Кузьменко: «Он сам ничего не понимал в культуре и другим не давал организоваться». По мнению инженера Нарофоминского шелкового комбината В.С. Даниловича, «Хрущев нес какую-то ахинею», официально ее все одобряли, «а про себя плевались». Секретарь Аромашевского райисполкома в Тюменской области В.П. Торопова говорила: «Не согласны с ним были, ведь интеллигенция — это тоже народ, часть общества, значит он против советского общества»{1826}.
Далек был от искусства рабочий МЗМА С.И. Виктюк, но слышал, что на выставке были представлены очень интересные работы{1827}. Не очень разбиралась в искусстве Э. Неизвестного студентка Ярославского пединститута Р.Г. Мелихова, но Хрущев, по ее мнению, в искусстве вообще не разбирался, был «неотесанным грубияном»{1828}. Хотя В.М. Быстрицкая из Госкомитета по оборонной технике и не понимала творчества этих художников, тем не менее она считала, что «разносить их ни к чему»{1829}.
Московская учительница М.Ф. Бодак побывала перед этим на выставке молодых художников в Доме учителя Ждановского района на Б. Коммунистической улице и не увидела там никакого криминала: «Было много абстрактного, даже связанного с космосом. Ну и что ж? Наши симпатии были на стороне художников, хотя директора Дома учителя и наказали по линии райкома партии»{1830}. Симпатии к интеллигенции испытывала студентка МАДИ С.И. Кабанова{1831}. Удивлена была техник ГлавАПУ Москвы Е.А. Чуйкова: «Применение силы к свободному искусству недопустимо»{1832}. «В моей среде его (Хрущева) мнение было расценено как очередное вмешательство в сферу, в которой он ничего не понимал», — вспоминал Г.И. Потапов, научный сотрудник Всесоюзного заочного политехнического института. «Очень сочувствовали художникам», по словам инженера В ЭТИ им. Кржижановского Л.П. Смирновой{1833}.
Безобразием посчитал поведение Хрущева драматург В.С. Розов{1834}. «Позорно вел себя Хрущев», по мнению Е.А. Малиновской, начальника планового отдела на опытном заводе Института источников тока в Москве{1835}. «Правительству не дано право мешать талантам», — считал А.М. Зенин, инженер из Лыткарина{1836}. Испытывал досаду на руководителей и обиду за страну инструктор по туризму из Киева Л.К. Самборский: «Кошмар! Бред сивой кобылы!»{1837}. Не одобрил поведения Хрущева, узнав о нем из передач «Голоса Америки», В.И. Пастушков, офицер одной из частей береговой артиллерии Балтийского флота{1838}. «Бурно протестовали», по словам Г.И. Воронковой, студентки Московского института транспортного строительства: «Позор!»{1839}. «Все возмущались, но молчали», — вспоминала Е.И. Емшина, рабочая предприятия п/я 2346 в Москве, судя по всему коммунистка{1840}. Рабочей Московского завода им. Куйбышева, коммунистке Л.П. Агеевой особенно не понравилось то что, Хрущев грозил показать не понравившимся ему «кузькину мать»{1841}.
На стороне интеллигенции был И.И. Парамонов, слесарь одного из депо Московского железнодорожного узла: «У него не хватает эрудиции, и он использует власть для давления на интеллигенцию», — предполагал московский шофер П.И. Северин{1842}. Жалела художников работница фабрики «Красные текстильщики» Г.А. Гришина: «Хрущев не разбирается, а лезет»{1843}. «Интеллигенцию обвиняли зря, после этого они наверное и стали уезжать», — рассуждает сейчас А.А. Налимов из подмосковной Ивантеевки, рабочий одного из заводов в Сокольниках{1844}. «Говорил дурацкие вещи, хотя сам ничего не понимал, с потолка взял обвинения», — считала учительница Ф.А. Павлюк из Баку{1845}. «Хрущева не одобряли, художникам сочувствовали» в окружении экономиста «Экспортльна» Е.В. Корниенко{1846}. Было «жалко обвиняемых» почтальону А.Н. Суховой из поселка Южный в Тульской области{1847}. «За этой выставкой следила не только наша, но и мировая общественность, — говорил инженер предприятия п/я 1323 в Москве Э.А. Шкуричев. — И низкая культура Хрущева стала позором страны»{1848}.
Другое объяснение своих тогдашних симпатий и антипатий давала А.П. Смирнова, медсестра из в/ч 12122 в подмосковном поселке Заря: «Хрущева уже не любили, и все его выступления, а тем более обвинения, вызывали недовольство». «Хрущев начинал надоедать, вызывать чувство раздражения», — говорил М.М. Панкратов из Реутово{1849}.
«Не царское это дело», — говорил студент Днепропетровского горного института В.Р. Червяченко, прибавляя, что расценивал хрущевские разносы как «измельчание этого деятеля», особенно на фоне тех значительных проблем, которые требовали решения. Рентгенотехник из Коломны Б.Г. Маскин приводил слова, якобы сказанные Хрущеву одним писателем: «Мы эту свободу в окопах Сталинграда отстаивали, а вы нас учите!»{1850}.
Полагали, что правы и не правы были обе стороны, соответственно 2 и 4% опрошенных.
«Можно было понять и тех и других», — говорил А.И. Голубчиков из Каменска-Уральского. «Каждый по-своему прав», — думала доярка М.С. Прилепо из деревни Струменка в Суражском районе Брянской области. Всегда далеким от искусства казался Хрущев военнослужащему из Карагандинской области Н.Е. Чепрасову, но и художники не вызывали у него симпатии. «Вообще не нравился» Хрущев и рабочему трамвайного депо им. Баумана В.А. Васильеву, но «не очень понравилось» ему и на выставке. Считая абстрактную живопись в творческом отношении ограниченной, медсестра из Коломны Т.Ф. Ремезова считала, что Хрущев в данном случае сделал ей ненужную рекламу и эти художники «возомнили себя мастерами». Офицер КГБ в ГДР А.И. Носков считал, что «Хрущев не разбирался в том, что критиковал», но и интеллигенты, по его мнению, «не имели ничего общего с народом»{1851}.
Не имели мнения об этом, оставались нейтральными, не понимали, о чем идет речь, или не обратили внимания, были не в курсе соответственно 31 и 26% опрошенных.
«Кто их разберет?» — говорила учительница М.М. Крылова из деревни Ключевая в Калининской области{1852}.
Затрудняются с ответом, не знают, что сказать почти 8% опрошенных.
Не помнят этого соответственно 16 и 14% опрошенных. Нет ответа или ответ непонятен у соответственно 11 и 5,5% опрошенных.
Итак, в отношении к спору между властью и интеллигенцией, те, кто брался судить, разделились почти поровну. Да и все вместе они не составляли большинства.
Хрущев же, уверенный в своей правоте, в марте 1963 г. организовал еще одну громкую, пугающую встречу с деятелями литературы и культуры, а затем, в июне, всех их пригласил на пленум ЦК КПСС, посвященный задачам идеологической работы. На нем очень активно, даже назойливо пропагандировались достижения за десятилетие, прошедшее после 1953 г. Его даже объявили «великим» в жизни Советской страны. Перечислялись успехи в области экономики. Говорилось о повышении материального и культурного уровня жизни народа. Естественно, не забыли и о грандиозных достижениях в освоении космоса (к пленуму был приурочен полет женщины-космонавта). Отмечались полное преодоление последствий культа личности, восстановление ленинских норм в жизни партии и страны, «подлинный расцвет социалистической демократии». Но даже несомненные победы и достижения преувеличивались, И все они связывались с деятельностью «ленинского Центрального комитета во главе с Никитой Сергеевичем Хрущевым — выдающимся руководителем ленинского типа».
Выдающаяся роль его в этих достижениях был несомненна. Но настораживали непомерное восхваление и почести, которые ему воздавались. Буквально все выступавшие выдерживали ритуал, в соответствии с которым необходимо было упомянуть о тех или иных его заслугах или же процитировать какое-нибудь из его высказываний.
Некоторые преуспели и в том, и в другом. Нарастала сила подбираемых эпитетов. Делает свои первые льстивые пассажи первый секретарь ЦК КП Узбекистана Ш. Р. Рашидов:
— Наша отчизна, подобно могучему кораблю, рассекая богатырской грудью волны, преодолевая все преграды, победно мчится к заветному берегу — коммунизму.
А управление этим коммунистическим кораблем находится «в крепких, надежных руках… ленинского Центрального комитета во главе с выдающимся ленинцем»{1853}.
К этому времени авторитарные методы управления, применяемые Хрущевым, непререкаемость его суждений утвердились полностью. В значительной части были уже сформированы и атрибуты нового культа, связанного с его именем. Правда, без тех жестоких и кровавых последствий, что были у культа Сталина. Мало того, в его интерпретации теперь помимо оттенка некоторой искренности у одних, нередко проявлялись досада, раздражение, а то и насмешка у других.
И если в верхах звучала только бравурная музыка, победные марши, то внизу среди прочего можно было услышать и нечто абсолютно противоположное. Весьма характерен в этом плане инцидент, происшедший в Тульском механическом институте, где пятикурсники устроили диспут «Коммунизм и сегодня», в ходе которого, как отмечалось потом на бюро обкома КПСС, имели место «нездоровые, политически незрелые высказывания отдельных студентов: пессимистические нотки, стремление изобразить действительность в искаженном виде». Тревогу областного партийного руководства, а затем и идеологического отдела Бюро ЦК КПСС по РСФСР вызвало то, что участники диспута позволили себе «во всем сомневаться, все проверять самим», а главное — то, что одна студентка заявила, что не считает Никиту Сергеевича компетентным в вопросах литературы и искусства, упрекнув его в отсутствии необходимой для политического лидера скромности. Но мало этого, она посмела выразить неудовольствие по поводу ограниченной свободы слова в СССР. Все это было расценено как ЧП, как полный провал идейно-воспитательной работы в вузе. Кафедры философии и политэкономии, а также партком, санкционировавшие обсуждение вопросов, «заведомо уводящих от правильного обсуждения темы», были обвинены в «политической близорукости и беспринципности». Поплатились своими постами декан факультета и один из двух заведующих кафедрой, который в своем выступлении на диспуте не только не дал отпора «ошибочным» взглядам, но и попытался увидеть нечто положительное в самом стремлении студентов самостоятельно разобраться в сложных проблемах общественно-политического характера. Получило взыскания и высшее руководства института{1854}.
Нетерпимость к инакомыслию, к сколько-нибудь критическому отношению к действительности нарастала. Этому способствовали два фактора, на которые уже обратили внимание историки. Уже упоминавшиеся трудности в поступательном движении к коммунизму имели следствием то, что преобразования теряли свою привлекательность в глазах многих людей. Их неудовлетворенность и заставляла власти прибегать к старому и испытанному громоотводу в виде «внешнего врага». К тому же начало 60-х годов действительно характеризовалось резким обострением международной обстановки. И вовсе не случайно на июньском пленуме ЦК КПСС в центре внимания оказались вопросы обострения идеологической борьбы на мировой арене и был сделан вывод о том, что империализм, страшась поражения в мирном экономическом соревновании с социализмом, переносит центр тяжести борьбы в сферу идеологии, развязав беспрецедентную «психологическую войну» против СССР. Перед партийной пропагандой ставилась задача решительно разоблачать происки идеологов антикоммунизма, отметая всяческие попытки протащить тезис о мирном сосуществовании в идеологии.
На официальной встрече руководства партии с творческой интеллигенцией в Кремле Генеральный секретарь ЦК КПСС Никита Сергеевич Хрущев выступает с резкой критикой в адрес молодого поэта Андрея Вознесенского и предлагает ему эмигрировать из страны. 1963 год (фото: РИА «Новости»)
Поэт начал писать еще в школе. Шестиклассником он послал свои стихи Борису Пастернаку и получил от него приглашение в гости. Это событие и определило всю дальнейшую жизнь Вознесенского.
В советские времена Вознесенскому отчаянно завидовали; непримиримые антисоветчики инкриминировали ему конъюнктурность и нежелание пойти на бескомпромиссное противостояние режиму. Но моральная позиция, с которой высказывались эти претензии, сомнительна. Как бы то ни было, именно Вознесенскому импульсивный Хрущев публично предлагал «убираться вон», и поэту довелось побывать объектом такой громкой травли, какой сподобился мало кто из его хулителей-диссидентов.
Встреча с интеллигенцией 7 марта 1963 года в Кремле. Приглашенных впускали через ворота слева от Мавзолея. Многих молодых, получивших приглашение в Кремль впервые, до ворот провожали напуганные жены.
Голубой Свердловский купольный зал шуршал, заполняясь нейлоновыми сорочками, входящими тогда в моду. В числе приглашенных были в основном партийные чиновники с настороженными вкраплениями творческой интеллигенции. Всего человек шестьсот.
Трибуна для выступающих стояла спиной к столу президиума почти впритык и чуть ниже «барского» стола, за которым возвышались: Хрущев, Суслов, Косыгин, Брежнев, Козлов, Полянский, Ильичев и др. Первой выступила Ванда Василевская. В своей речи она обрушилась на Аксенова и Вознесенского.
Хрущев: — А может быть, если здесь есть товарищ Вознесенский, его попросить выступить?
Голос: «Да, товарищ Вознесенский записан в прениях».
Голос: «Вот он идет»…
(Долгая пауза.)
Вознесенский: — Эта трибуна очень высокая для меня, и поэтому я буду говорить о самом главном для меня. Как и мой любимый поэт, мой учитель, Владимир Маяковский, я — не член Коммунистической партии. Но и как…
Хрущев (перебивает): — Это не доблесть!..
Вознесенский: — Но и как мой учитель Владимир Маяковский, Никита Сергеевич…
Хрущев (перебивает): — Это не доблесть, товарищ Вознесенский. Почему вы афишируете, что вы не член партии? А я горжусь тем, что я — член партии и умру членом партии! (Бурные аплодисменты пять минут.)
Хрущев (орет, передразнивая): — «Я не член партии». Сотрем! Сотрем! Он не член! Бороться так бороться! Мы можем бороться! У нас есть порох! Вы представляете наш народ или вы позорите наш народ?..
Вознесенский: — Никита Сергеевич, простите меня…
Хрущев (перебивает): — Я не могу спокойно слышать подхалимов наших врагов. Не могу! (Аплодисменты.) Я не могу слушать агентов. Вы скажете, что я зажимаю? Я прежде всего Генеральный секретарь. Прежде всего я человек, прежде всего я гражданин Советского Союза! (По восходящей.) Я рабочий своего класса, я друг своего народа, я его боец и буду бороться против всякой нечисти!!!
Мы создали условия, но это не значит, что мы создали условия для пропаганды антисоветчины!!! Мы никогда не дадим врагам воли. Никогда!!! Никогда!!! (Аплодисменты.) Ишь ты какой, понимаете! «Я не член партии!» Ишь ты какой! Он нам хочет какую-то партию беспартийных создать. Нет, ты — член партии. Только не той партии, в которой я состою. Товарищи, это вопрос борьбы исторической, поэтому здесь, знаете, либерализму нет места, господин Вознесенский.
Вознесенский: — Э-э, я-я… Никита Сергеевич, простите меня…
Хрущев: — Здесь вот еще агенты стоят. Вон два молодых человека, довольно скептически смотрят. И когда аплодировали Вознесенскому, носы воткнули тоже. Кто они такие? Я не знаю. Один очкастый, другой без очков сидит.
Вознесенский: — Маяковского я всегда называю своим учителем.
Хрущев (прерывает): — А это бывает, бывает, другой раз скажете для фона. Ишь ты какой Пастернак нашелся! Мы предложили Пастернаку, чтобы он уехал. Хотите завтра получить паспорт? Хотите?! И езжайте, езжайте к чертовой бабушке.
Вознесенский: — Никита Сергеевич…
Хрущев (не слушает): — Поезжайте, поезжайте туда!!! (Аплодисменты.) Хотите получить сегодня паспорт? Мы вам дадим сейчас же! Я скажу. Я это имею право сделать! И уезжайте!
Вознесенский: — Я русский человек…
Хрущев (еще более заводясь): — Не все русские те, кто родились на русской земле. Многие из тех, кто родились на чужой земле, стали более русскими, чем вы. Ишь ты какой, понимаете!!! Думают, что Сталин умер, и, значит, все можно… Так вы, значит… Да вы — рабы! Рабы! Потому что, если б вы не были рабами, вы бы так себя не вели. Как этот Эренбург говорит, что он сидел с запертым ртом, молчал, а как Сталин умер, так он разболтался. Нет, господа, не будет этого!!! (Аплодисменты.)
Вознесенский (продолжает): — Никита Сергеевич, для меня страшно то, что сейчас я услышал. Я повторяю: я не представляю своей жизни без Советского Союза. Я не представляю своей жизни…
Хрущев: — Ты с нами или против нас? Другого пути у нас нет. Мы хотим знать, кто с нами, кто против нас. (Аплодисменты.) Никакой оттепели. Или лето, или мороз.
См. также:
Как при Хрущёве подавили требования народа о рабочей демократии
СССР глазами Джерри Кука
Владимир Высоцкий
100+ человек, которые оставили свой след в истории
Дин Рид. Открытое письмо А.Солженицину
Неизвестные факты из жизни знаменитостей
Москва,
14 декабря 2014, 01:38 — REGNUM Москва, Большая Пироговская, 17
Д.А. Налбандян. Встреча руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией. 1957. Холст, масло. ГМВЦ «РОСИЗО».
Во-первых, на этой выставке представлено много поистине впечатляющих документов, которые редко выпадает шанс увидеть в оригинале. Например, записка арестованного Лаврентия Берии, умоляющего бывших товарищей, особенно Хрущева и Маленкова, не расстреливать его просто так, прямо в этом вот подвале, даже не допросив, он же все-таки член Политбюро и заслуживает некоторого внимания. Это длинное письмо на тетрадных листках, написанное простым карандашом прыгающим крупным почерком, я особенно рекомендую вниманию тех, кто почему-то упорно верит популярной версии, будто Берия был убит сражу же, при аресте. И, кстати, мое «во-вторых»: это далеко не единственный бытующий в нашем обществе миф, на который так или иначе отвечает выставка, не вступая впрочем в прямую полемику, а просто предлагая взглянуть на документы в витрине.
В-третьих — это сам Никита Сергеевич Хрущев. Вот уж кто подходит для бесконечных рассуждений про pro и contra. К счастью, документальная выставка как раз от них избавляет, позволяя вместо того услышать настоящий шум времени.
Вот молодой Хрущев зачислен в Промакадемию и делает первые шаги в партийной карьере. Вот фотографии, где он рядом с Кагановичем на строительстве первых станций московского метро. Вот его подпись, рядом с подписями Сталина, Молотова, Ежова, в 1938 г. утверждает целые списки приговоренных. Знал ли Хрущев о масштабе репрессий, был ли к ним причастен? Конечно. Вот он отправлен руководить украинской партийной организацией. А вот война, Хрущев и Баграмян на фронте. Собственноручное письмо к ним Сталина (написано от руки, цветным карандашом), ругает их за загубленные дивизии, требует учиться правильно использовать войска и предупреждает, что резервов у главнокомандования нет. (Много лет спустя Хрущев будет обвинять Сталина в чрезмерных военных потерях). После войны — снова на Украине, несколько документов посвящены поиску баланса: в некоторых районах все школьное преподавание ведется только на румынском языке, русских школ почти нет. Затем Сталин умирает, осиротевшие соратники несут его гроб, Хрущев рядом с Берией; далее дело Берии, а там и XX съезд с разоблачительной речью Хрущева, ставшей одним из главных потрясений века. Резко обновившей климат в стране, да и в мире, положившей начало «оттепели». Речью, так ловко обвинившей одних только Сталина и Берию в организации политического террора, пытках и расстрелах: соратники были ни при чем, совершенно ни при чем. Затем, и года не прошло после съезда, как грянуло постановление об антипартийной группе Молотова, Маленкова, Кагановича, Шепилова. Между прочим, первый в советской истории случай, чтобы отставленные вожди были просто отставлены, но не убиты.
Все это на выставке показано документами высшего уровня, прежде всего из фондов бывшего Центрального партийного архива при Институте Маркса-Энгельса-Ленина, ныне же Российского государственного архива социально-политической истории.
Рассматривай и размышляй: кем был Никита Хрущев? Хитрым, затаившимся под сталинским диктатом, но сохранившим в глубине души искры доброты и порядочности, которые потом заставили его, как умел, восстановить попранную справедливость? Циничным предателем, прежде всех угадавшим, куда теперь выгодно направить ветер эпохи? Грубоватым простаком, угодившим во власть и просто вертевшимся, чтобы выжить? Поди разбери. Да, есть еще его личные вещи: простые советские часы на потертом ремешке, обтерханный портфель, самые обычные костюм и шляпа. Платье супруги, также ничем не выдающееся. Обыденные предметы быта: кресло, радиола с набором пластинок. Обогащение, престижные вещи, роскошь этих людей точно и совершенно не интересовали. И на картинах, висящих на выставке — официозных полотнах льстивых советских мэтров соцреализма — советские вожди предстают в мешковатой одежде, с обвислыми брюшками и сутулыми спинами. Лесть была в сюжете картины, прибавить партийным боссам осанки и стати, кажется, даже не пытались. Тем более что все равно все их лицезрели на многочисленных фотографиях. Которых зритель увидит тоже немало. Особой удачей следует признать выбор фотографии, помещенной на входных баннерах. Занесенный глубоким снегом лес, по целине идет гуськом цепочка людей в валенках и шубах, впереди Хрущев с большой палкой, поводырь, предводитель.
Возвращаясь к вопросу о его личной сути, скажу пожалуй то, о чем так или иначе приходилось подумать исследователям советской политической элиты. Это были люди простые, простецкого плебейского происхождения, не обремененные избытком культуры и принципов (я о принципах чести, а не марксистско-ленинского учения), но обладавшие (многие) удивительной внутренней пластичностью, позволявшей меняться вместе с эпохой и всякий раз оказываться на своем месте, соответствовать поставленным задачам. Надо убивать — будут убивать, надо учиться — будут по мере сил, надо строить — будут строить. Успешно сделавший карьеру в НКВД генерал, организатор расстрелов и депортаций, пройдя войну уполномоченным НКВД/МВД фронта и дойдя до Берлина, обнаружит себя перед лицом необходимости устроить быт немецкого населения и организовать раздачу супа. И будет с тем же добросовестным рвением хлопотать о подвозе капусты.
А Хрущев, оказавшись у власти, допустит оттепель (в витринах знаменитые журналы с легендарными публикациями), а заодно скандал с нобелевской премией Пастернака, объедет мир и коренным образом изменит международные отношения (отдельный зал посвящен его зарубежным визитам и выступлению в ООН). И ничего, что Никита Сергеевич и Нина Петровна не очень выигрышно смотрятся на фотографиях рядом с де Голлем, Кеннеди и их супругами, а рядом с молодым Фиделем Кастро Хрущев просто похож на клоуна. Между прочим, выставлен тот самый аппарат правительственной связи, по которому велись переговоры в дни Карибского кризиса. И, конечно, спутник, триумф Гагарина. Имеется модель спутника в натуральную величину, но она неудачно помещена под потолком, так что не всякий зритель догадывается поднять голову и ее увидеть. И особенно потешный, несколько неуклюжий портрет Хрущева с шариком спутника в руке, композиционно повторяющий образ Творца со сферой земной с полотен старых мастеров.
Культ же Хрущева (куда без него) отображен в великолепном, огромном дагестанском ковре, в центре старательный и слащавый, хотя и кривоватый, лик вождя, а по кайме — самолеты, танки, химзаводы.
Кстати, выставка убедительно развеивает один антихрущевский миф. Дело в том, что ненавидевший его до конца дней и считавшийся партийным интеллектуалом Дмитрий Шепилов уверял, что Хрущев был неграмотен и вовсе не умел писать. Читать мог, писать нет, а единственная увиденная Шепиловым его резолюция в одно слово содержала не менее трех орфографических ошибок. Недурно было бы для главы ядерной державы быть неграмотным, но неправда. Автографов Хрущева на выставке много. Он писал уверенным беглым почерком много пишущего человека, орфографические ошибки делал, да. Но из членов сталинской власти их не делал, пожалуй, один только человек — Лаврентий Берия.
Например, зритель может увидеть собственной рукой Хрущева исполненную записку о том, что он не будет бороться и цепляться за власть и уйдет сам. Это октябрь 1964 года. Большой контраст с запиской Берии. Времена изменились. Никита Хрущев их изменил, и он же пожал плоды, оставшись живым.
Анонс на сайте Росархива сообщает, что на будущее запланирована серия выставок о советских вождях. Таким образом, в архивном выставочном зале пробуют формат монографической выставки о советском руководителе, и первый опыт явно удался. На осень следующего года анонсирована выставка про Брежнева.
О.В.